Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

«Смотри – как выросла за лето...»
«Под Рождество на Чистопрудном...»
«Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа...»
«В ночь на субботу шёл последний снег...»
«Как долго петляет дорога...»
Camden Town
«Три месяца почтовая бумага...»
Римини
Феррара
Болонья
«Окликни меня у Никитских ворот...»
«Татарская «Старая Крепость»...»
«Четыре дня над городом фрамуги...»
«На старом кладбище в Коломенском...»

 
 

«Смотри –
как выросла за лето
рука пророка
Даниила!»
По жёлтым улицам
Ташкента
видать, она меня
водила...

Скрипел айван
и пахло пловом,
белела в темноте
извёстка.
А вдоль айвана
шла корова
и на ходу жевала
звёзды.

Куда ещё?
Анхор сквозь пальцы
бежит как рисовые
зерна. Весь вечер
ждут Сусанну
старцы. У них
глаза как прежде
чёрны.

А я тебя таким
запомню: твой
хлебный запах
на рассвете.
Я все твои
каменоломни
пройду с фонариком
вот этим.

И пусть болит
пустой в кармане
рукав пророка
Даниила.
«Я собираю эти камни!»
«Смотри –
как выросла
могила...»



Под Рождество на Чистопрудном
бульваре, где я жил когда-то,
сердечко ёкает в нагрудном
кармане старого солдата –

ключом на проволочной связке
я открываю эти двери,
где наши детские коляски
и наши чёрные портфели.
Я прохожу по коридору
под безутешным снегопадом,
я слышу запах «Беломора» –
кофейным пахнет суррогатом.

Кому накрыли стол под лампой?
Зачем рыдает радиола?
Метель беснуется за рамой –
и мятный привкус валидола.
Они пройдут из тёмных комнат –
мне разговор их непонятен,
как много в доме тёмных комнат!
как мало в мире светлых пятен!

Когда всю ночь на Чистопрудном
зима качает фонарями
и поднимается по трубам
над ледяными зеркалами –
тогда по ниткам словно черти
сигают ангелы на стогна
и крылья складывают в плечи.
И заколачивают окна.



                                                              Д.Т.

Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа
первой поверх покрывает лицо и руки;
даже вещи всё больше похожи на рифмы Блока
или на Фета, его наливные звуки –

обрастаешь вещами и вещи пускают корни,
шкаф или штору подвинуть – уже проблемы:
высыпают приставки и суффиксы, только дёрни,
гладкие плавают в мыльной воде морфемы.

Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,
комнаты, где не погашен огонь, ампира
бесконечные лестницы – набережные канала –
бродишь всю ночь и не можешь найти сортира.



В ночь на субботу шёл последний снег.
Он был похож на кольца мокрой шерсти
как будто наверху овечье стадо
стригут – а шерсть бросают вниз
и вздрагивают липовые ветки,
роняя эти кольца на бульваре.

В ночь на субботу шёл последний снег.
По снегу, оставляя чёрный след,
шёл человек, и снег ему казался
большой зимы немыслимым началом:
как если бы стоял не месяц март,
а приближалось время Козерога.

Смешно? Смешно. Конечно же, смешно.
В кармане у него билет на море.
К тому же дача, он хотел за лето
веранду перебрать и перекрасить.
А тут зима. «Хорошенькое дело!
Как незаметно лето пролетело...».

Так думал человек – и улыбался.
И не жалел о том, что получилось.
А снег всё падал кольцами на землю,
раскачивая липовые ветки,
и стриженые овцы на бульваре
жевали снег, зимы не соблюдая.



Как долго петляет дорога
среди потемневших озёр.
Скрипит вдоль дороги осока
и плещется в небе осётр.

Станица Берёзовый Мостик –
в запруде гуляет звезда.
Уснули вчерашние гости:
шуршит в головах береста.

А в синих, как лампа, курганах
гудят по ночам огоньки.
Сидят в полосатых тюрбанах
вокруг очага мужики,

бросают свинцовые кости
и пьют голубое вино,
где плавают мокрые звёзды
и тихо ложатся на дно.


Camden Town

                                        
В.П. и D.W.

Давным-давно, в те времена, когда
в крови бежала кровь, а не вода,
(и даже не креплёное вино):
давным-давно, давным-давно, давным-давно,
когда был жив отец и мать в субботу
готовила рассольник и пельмени –
так вот, давным-давно, в четвёртом классе,
я выменял у Голубева Ромки
на серию болгарских марок флоры
журнальчик «Англия» на русском языке
и шёл домой, зажав портфель в руке.

А дома я тайком от всех забрался
в чулан, где мы хранили раскладушку,
и там, среди поношенной одежды,
открыл портфель и вытащил журнал
(тем временем рассольник остывал),
а я смотрел волшебные картинки,
где двухэтажный мост висит над речкой,
и красные гвардейские мундиры,
и чёрные гвардейские папахи,
забыв, что мне давно пора к столу.
Потом я два часа провёл в углу.

Но не Биг Бен и царские кафтаны
я вспоминал, разглядывая стенку
(и даже не рекламу «Кока-колы»),
а мальчика на глянцевой обложке,
в очках на позолоченной цепочке,
и белой отутюженной рубашке
и чёрных лакированных ботинках,
который у решётки с вензелями
стоял и наблюдал, как старый негр
рисует на заплёванном асфальте
у ног прохожих свой автопортрет.

С тех пор прошло примерно двадцать лет.
И вот я в Лондоне – зеваю в галереях,
брожу по кабакам и магазинам,
и как-то утром чёрт меня заносит
на Camden Town, где у них толкучка,
и там, среди поношенной одежды,
на набережной старого канала,
у бабы в синих стёклах за копейки
я покупаю чёрные ботинки
и тут же, у решётки с вензелями
завязываю толстые шнурки.

И вдруг – провал, и сердце от тоски
сжимается, и всё вокруг плывёт,
и что-то про журнальчик и мундиры
мелькает в голове, и про рассольник –
а рядом, на заплёванном асфальте,
всё тот же старый негр в тюбетейке
рисует разноцветными мелками
у ног прохожих свой автопортрет
и лондонское небо над решёткой
совсем как на картинах у Констебля
а может быть, у Тёрнера, клубится.

………………………………………………..
Я бросил фунт в стаканчик из-под Колы,
взял башмаки и двинул вдоль канала,
а после там, где каменные сходни,
я эти самые английские ботинки
(из бычьей кожи, с толстыми шнурками)
поставил на воду, которая покорно
их понесла куда-то в Копенгаген,
а сам пошёл, пути не разбирая,
один в толпе из голубых сорочек,
и целый день по городу шатался.

И вот под вечер, сидя на холме
какого-то классического парка
с бутылкой пива, чёрного как дёготь,
я два часа смотрел на этот город,
похожий на жестянку со шпинатом,
но видел не громадины Ист Энда
и не ночной колпак Святого Павла,
а мальчика с портфелем из клеёнки,
который на Сиреневом бульваре
уходит от меня все эти годы,
заваленные корками граната
и фантиками тех времён, когда
в крови бежала кровь, а не вода,
(и даже не креплёное вино).
Давным-давно. Давным-давно.
            Давным-давно.



Три месяца почтовая бумага,
табак и неразрезанные книги
идут к нему из города в деревню.
«Что нынче в Петербурге, милый Гнедич?
Я вдалеке от вас ужасно болен
и целый день сижу в моей беседке,
сложивши на столе тетрадь и перья...»

«Что празднуют сегодня люди Рима?».
Зачёркнуто. «Какое торжество
над стогнами всемирныя столицы?» –
«Писать охота смертная, мой Гнедич,
но где сыскать слова для сладких звуков?
Я нынче начал пьесу; видит Бог,
то будет сочинение на славу...»

Тем временем закрыли переправу.
Идут коровы, слышен стук ведра
и пахнет свежей стружкой со двора.
«Я не вступлю при плесках в Капитолий!»
Зачёркнуто. «Добыча злой судьбины,
теперь стою над бездной роковой!»
Но тут сестра зовёт его домой,

поскольку – ужин. Жареные грузди,
холодная телятина под хреном,
бараний бок да гречневая каша,
да матовая рюмка русской водки.
«Мне в целом свете всё теперь постыло,
и если проживу ещё десяток,
наверное, сойду с ума, мой Гнедич...».

.........................................................
В деревне полночь. Спят. Горит одно
окошко в целом доме, но оно
окно сестры. Она читает письма,
потом свеча, взмахнув тенями, гаснет.
«Сорренто! колыбель печальных дней,
где я в ночи как трепетный Асканий
бежал, вручив себя волнам на милость...»

Тем временем на небо взгромоздилась
зелёная, как яблоко, звезда.
Всю ночь она качается на ветке,
но наш певец не зрит звезды в эфире,
поскольку спит, судьбу в слова вплетая,
и только вологодские коровы,
пригнув рога, бредут на Капитолий.*)


Римини

Так вот что значит – ждать у моря погоды!
Выходить на балкон через каждые четверть часа,
мокрые стулья двигать из угла в угол
и смотреть как висят над водой грозовые шторы.
Дождь на пляже! скрипят на песке шезлонги.
Цирк уехал, остались одни ракушки.
Оседлав мотороллер, Феллини уходит в море.
Только море всё крутит и крутит свои бумажки.


Феррара

Храм Святого Георгия на площади Trente Trieste
в дождь похож на разбитый фабричный корпус.
Под кирпичным альковом четыреста фотографий.
Годы жизни кончаются одинаково: 45-й, 43-й, 44-й.
В тот же вечер знакомлюсь на площади со студенткой.
Кое-как приглашаю за столик на рюмку граппы.
Но потом вспоминаю лица на жёлтой фотобумаге.
Ухожу не простившись один на последний поезд.


Болонья

Мой детский сон, в котором так темно
и старый шкаф стоит впритык с буфетом
я вижу вновь на чёрных галереях,
где пахнет морем каждый мокрый камень.
Болонья! что за сны в твоём комоде
лежат среди постельного белья?
И кто теперь под старой колоннадой
твой дождь пережидает на рассвете?



Окликни меня у Никитских ворот
и лишний билетик спроси по привычке.
«А помнишь, в «Оладьях» – вишнёвый компот
и как на домах поменяли таблички?»

                    Здесь были когда-то «Пельмени»
                    и водка бежала по вене

актёра, который умрёт, отыграв
премьеру в театре, и ляжет на полку
«Повторного фильма» в Калашных рядах,
навеки зашторив свои телескопы.

                    «Так что же ты, господи, медлишь?
                    И сколько ещё мне намелешь?»

Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,
вот палтус как связка с ключами от храма,
где нас обручали в сырой темноте
и лавочки спят в полосатых пижамах.

                    Горит вознесенская свечка.
                    Стучит за подкладкой сердечко.

Повторного фильма последний сеанс!
В пустом кинозале скрипят половицы.
Но это кино было только про нас.
И эта комедия не повторится.



«Татарская «Старая Крепость»
на левом плече Коктебеля –
зажарь мне кефаль на мангале
и рюмку мадеры налей!

               Пока не стемнело над морем
               мы та-та-та-та-та поспорим
               и та-та-та, та-та-та рифмы
               та-та-та, та-та-та, та-та...»

Но что-то не сходилось в этот вечер
на каменной веранде Коктебеля.
«Иван Шмелёв» у пятого причала
пытается напрасно бросить якорь –
с такой волной!
и катер сносит в море.
А я прошу татарина мадеры.
...Когда холодный ветер гонит волны
и мелкий дождь качается над ними,
мне в Коктебеле кажется – звена
недостаёт – зерна – узла в пейзаже.
Зря ветер перелистывает волны!
из книги были вырваны страницы
и я плачу промокшими деньгами
за рыбу на мангале.
Мой татарин
смахнёт собакам крымские объедки.
Нелепый Кара-Даг, Хамелеон,
он мог бы тряпкой весь посёлок
смахнуть. Но что ему посёлок?
Сырая парусина лупит воздух.
Рыдает про любовь под фонограмму
накрашенная баба; стук шаров.
Мне в Коктебеле кажется – судьба
бросает жребий на сукно в шалмане.
Скажите, что за числа на шарах?
Мне говорят, что ночью на дороге
разбился грузовик, что все погибли!
А мой татарин в розовом трико
картонкой молча машет у мангала
и я пойму, что рифмы для распада
не существует.
На каменной веранде Коктебеля
я слышу как «Иван Шмелёв» даёт
ещё один гудок – и отплывает.
С такой волной! он курс берёт на Керчь
и с ходу набирает обороты,
а я сижу и кажется, что глина
полосками стекает по лицу.
Я трогаю лицо, но рук не вижу.

В такие дни в Крыму темнеет рано.



Четыре дня над городом фрамуги
и ржавое железо грохотали –
четыре ночи мяло ветром реку,
блестевшую как чёрная копирка,
когда же южный ветер перестал
и две сырых звезды упали в небо,
то стало над рекой тепло и тихо,
и первый раз все в городе уснули.

Тогда всю ночь во влажной тишине
вода в реке неслышно опускалась.
Она ушла и сморщенное дно,
как старческие дёсны, оголилось
и люди утром реку не узнали.
«Наверно, шлюзы» – «Да, наверно шлюзы».
«Такое тут весной бывает часто».
«Смотрите, человек внизу гуляет!».

И точно, там внизу, едва заметный
среди речного мусора – на дне,
какой-то человек бродил по лужам,
дорогу утверждая лыжной палкой
(как если бы ходил на трёх ногах!)
и солнечные блики разбегались
кругами по воде, пока он шёл
по дну реки, воды не замечая.

Казалось бы, ну что ему на дне?
А он всё бродит по низу и бродит,
как будто перед ним руины башен
и Фивы семивратные открылись,
и вовсе не забытый богом хлам,
но книга на песке – и надо книгу
во что бы то ни стало прочитать,
покуда наверху закрыты шлюзы.
......................................................
Когда в твоём окне течёт река,
она, не покидая берега,
повсюду проникает, промывая
до блеска в доме каждую вещицу –
она всю ночь работает по дому
и только утром тихо отступает,
а вещи остаются, именами
забытыми, как реки, обладая.



                                             А.Л.

На старом кладбище в Коломенском,
где борщевик в ограды ломится
как черти в повести у Гоголя –
и воронье по крышам цокало,
в углу под вязами столетними
стоял собор Усекновения
главы Предтечи.

Я заходил сюда от случая.
Здесь над оврагами певучая,
дощатая и комариная
стояла тишина старинная,
и как-то раз под воскресенье
калитка в храм Усекновения
была открыта.

И я вошёл под этот стрельчатый,
нерусским гением отмеченный,
московским воздухом заточенный
и жестью наспех заколоченный
свод храма, где остатки росписи
как острова на белом глобусе
плывут под куполом.

Там за колоннами в предбаннике,
где друг за дружкой как блокадники
пророки со святыми лепятся,
была в стене пробита лестница,
винтом под купол уходившая,
облупленная и прогнившая;
сырая, тёмная.

И я полез, глотая запахи,
по этой лестнице, где за ноги
хватают мертвецы и крошится
кирпич в руках, сдирая кожицу,
и тыщу лет впотьмах карабкался,
пока на белый свет не выбрался,
и дух не перевёл.

А наверху! под кровлей звонницы
как на гигантской переносице
Москва поблёскивала линзами
и на меня смотрела пристально,
а я стоял над этим городом
и чей-то голос тихим шёпотом
мне говорил, что всё наладится,
а где-то в небе Вечный Пьяница
гремел зелёными бутылками
и летний дождь шумел над пыльными
крестами кладбища в Коломенском, –

что всё когда-нибудь закончится.


Стихотворения 2000–2003 гг. Тексты предоставлены автором.