Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

Ушкуйники
Капитанский штиль
Дорога
Спасибо
Перекоп
«Сорока под вечер мне крикнула – жди...»
Кухня времени
Жестокое пробуждение
Кленовый лист
Пила
Курсантская венгерка
На смерть матери
Баллада о пустыне
Гуси
Гуниб
Как человек плыл с Одиссеем

 
 

Ушкуйники*)

                                      А.Ф.Луговcкому

Та ночь началась нетерпеньем тягучим,
Тяжёлым хрипением снега,
И месяц летал на клубящихся тучах,
И льды колотила Онега.
И, словно напившись прадедовской браги,
Напяливши ночь на плечи,
Сходились лесов вековые ватаги
На злое весеннее вече.
Я в полночь рванул дощаную дверцу, –
Ударило духом хвои.
Распалось моё ошалевшее сердце,
И стало нас снова – двое.
И ты, мой товарищ, ватажник калёный,
И я, полоумный гуслярник;
А нас приволок сюда парус смолёный,
А мы – новгородские парни,
И нам колобродить по топям, порогам,
По дебрям, болотам и тинам;
И нам пропирать бердышами дорогу,
Да путь новгородским Пятинам,*)
Да дань выколачивать с чуди и веси,
Да ладить, рубить городища,
Да гаркать на стругах зазорные песни
И вёрст пересчитывать тыщи;
Да ставить кресты-голубцы*) на могилах,
Да рваться по крови и горю,
Да вынесть вконец свою сильную силу
В холодное Белое море.

1925–1926


Капитанский штиль

Вращалась ночь. Была тяжка она.
Над палубой давила парусину.
И шесть часов сопровождала нас луна,
Похожая на ломтик апельсина.

На всех морях был капитанский штиль,
На всех широтах ветры не дышали.
Висел фонарь на мачте и шутил,
Завёртываясь дымной шалью.

Но в компасном бреду скитался пароход,
И, улыбаясь, женщина спала на юте,
Вся в красной кисее, как солнечный восход,
Как песня древняя о мировом уюте.

1925–1926


Дорога

Дорога идёт от широких мечей,
От сечи и плена Игорева,
От белых ночей, Малютиных палачей,
От этой тоски невыговоренной;
От белых поповен в поповском саду,
От смертного духа морозного,
От синих чертей, шевелящих в аду
Царя Иоанна Грозного;
От башен, запоров, и рвов, и кремлей,
От лика рублёвской Троицы.
И нет ещё стран на зелёной земле,
Где мог бы я сыном пристроиться.
И глухо стучащее сердце моё
С рожденья в рабы ей продано.
Мне страшно назвать даже имя её –
Свирепое имя родины.

1926


Спасибо

Спасибо – кто дарит.
                                   Спасибо тому,
Кто в сети большого улова
Поймает сквозь качку
                                   и пенную тьму
Зубчатую рыбину слова.
Спасибо – кто дарит.
                                  Подарок прост,
Но вдруг при глухом разговоре,
Как полночь, ударит,
                                   рванёт, как норд-ост,
Огромным дыханием моря.
И ты уже пьян,
                       тебе невтерпёж,
Ты уже полон отравы,
И в спину ползёт,
                            как матросский нож,
Суровая жажда славы.

1926


Перекоп

Такая была ночь, что ни ветер гулевой,
Ни русская старуха земля
Не знали, что поделать с тяжёлой головой –
Золотой головой Кремля.

Такая была ночь, что костями засевать
Решили черноморскую степь.
Такая была ночь, что ушёл Сиваш
И мёртвым постелил постель.

Такая была ночь – что ни шаг, то окоп,
Вприсядку выплясывал огонь.
Подскакивал Чонгар, и ревел Перекоп,
И рушился махновский конь.

И штабы лихорадило, и штык кровенел,
И страх человеческий смолк,
Когда за полками перекрошенных тел
Наточенный катился полк.

Дроздовцы сатанели, кололи латыши,
Огонь перекрёстный крыл.
И Фрунзе сказал: «Наступи и задуши
Последнюю гидру – Крым».

Но смерть, словно рыбина адовых морей,
Кровавой наметала икры.
И Врангель сказал: «Помолись и отбей
Последнюю опору – Крым».

Гремели батареи победу из побед,
И здорово ворвался в Крым
Саратовский братишка со шрамом на губе
Обутый в динамитный дым.

1927


Сорока под вечер мне крикнула – жди!
Всю ночь наобум пролетали дожди.
Шагали по соснам, шагали по елям
Весёлые, лёгкие ноги апреля.
Ворочались зёрна набухших озимых,
И ветер распластывался в низинах.

Овраги, яры, буераки, леса...
Махает по кочкам сухая лиса.
Омытые звёзды белы и колючи,
На них надвигаются южные тучи.
Скрипучие крылья по звёздам неся,
Глотает пространство гусиный косяк.

Меня провожает собачья грызня,
Осипшие псы голосят у околиц.
Меня принимает глухой березняк,
Орешник хватает, и хвоя колет.

Гусиные стаи, утиные стаи
Плывут, нарастая, гудят, нарастая,
В небесных озёрах и звёздном посеве
На север, на север, на тающий север.

Ручьи выбиваются из-под ног, –
Я вязну в суглинке лесных дорог.
Шипенье, чуфырканье, шорох, свист:
Бормочет вверху сумасшедший лист.
Он с прошлого лета. Он хочет сорваться,
Скользить, уноситься, кружиться, метаться.

Ударило громом, пошло вперекат.
Вскрывается ночь. Поднялась река.
Рыча и кидаясь один на один,
Выходит свирепое племя льдин.
Могучие груды вползали на берег,
Они громоздились, боролись, как звери,
И в чёрные окна, в русалочьи гнёзда,
Десятками сыпались белые звёзды.

1927


Кухня времени

                              Э.Багрицкому

«Дай руку. Спокойно...
                                     Мы в громе и мгле
Стоим
           на летящей куда-то земле».
Вот так,
              постепенно знакомясь с тобою,
Я начал поэму
                     «Курьерский поезд».

Когда мы с Багрицким ехали из Кунцева
В прославленном автобусе на вечер Вхутемаса,
Москва обливалась заревом пунцовым
И пел кондуктор угнетённым басом:
«Не думали мы ещё с вами вчера,
Что завтра умрём под волнами».

Хорошая спортсменка, мой моральный доктор,
Однажды сказала, злясь и горячась:
«Никогда не ведите движений от локтя –
Давайте движенье всегда от плеча!..»

Теперь, суммируя и это и то,
Я подвожу неизбежный итог:

Мы – новое время –
                                 в разгромленной мгле
Стоим
           на летящей куда-то земле.
Пунцовым пожаром горят вечера,
История встала над нами.
«Не думали мы ещё с вами вчера,
Что завтра умрём под волнами».

Но будут ли газы ползти по ночам,
Споют ли басы орудийного рокота, –
Давайте стремительный жест от плеча,
Никогда не ведите движений от локтя!

Вы думали, злоба сошла на нет?
Скелеты рассыпались? Слава устала?
Хозяйка три блюда даёт на обед.
Зимою – снежит, а весною – тает.

А что, если ужин начинает багроветь?
И злая хозяйка прикажет: «Готово!»
Растает зима
                      от горячих кровей,
Весна заснежит миллионом листовок.

И выйдет хозяйка полнеть и добреть,
Сливая народам в манерки и блюдца
Матросский наварный борщок Октябрей,
Крутой кипяток мировых Революций.

И мы в этом вареве вспученных дней,
В животном рассоле костистых событий –
Наверх ли всплывём
                                   или ляжем на дне,
Лицом боевым или черепом битым.

Да! Может не время об этом кричать,
Не время судьбе самолётами клёкать,
Но будем движенья вести от плеча,
Широко расставя упрямые локти!

Трамвайному кодексу будней –
                                                   не верь!
Глухому уставу зимы –
                                        не верь!
Зелёной программе весны –
                                              не верь!
Поставь их
                      в журнал исходящих.
Мы в сумрачной стройке сражений
                                                            теперь,
Мы в сумрачном ритме движений
                                                            теперь,
Мы в сумрачной воле к победе
                                                        теперь
Стоим на земле летящей.

Мы в дикую стужу
                              в разгромленной мгле
Стоим
            на летящей куда-то земле –
Философ, солдат и калека.
Над нами восходит кровавой звездой,
И свастикой чёрной, и ночью седой
Средина
                 двадцатого века!

1929


Жестокое пробуждение

Сегодня ночью
                          ты приснилась мне...
Не я тебя нянчил, не я тебя славил,
Дух русского снега и русской природы.
Такой непонятной и горькой услады
Не чувствовал я уже многие годы.

Но ты мне приснилась,
                                         как детству – русалки
Как детству –
                        коньки на прудах поседелых
Как детству –
                        весёлая бестолочь салок,
Как детству –
                        бессонные лица сиделок.
Прощай, золотая,
                              прощай, золотая!
Ты лёгкими хлопьями
                                   вкось улетаешь.
Меня закрывает
                           от старых нападок
Пуховый платок
                           твоего снегопада.

Молочница цедит мороз из бидона,
Точильщик торгуется с чёрного хода.
Не я тебя нянчил,
                              рассветный, бездонный,
Дух русского снега и русской природы.
Но ты мне приснилась,
                                        как юности – парус,
Как юности –
                          нежные губы подруги,
Как юности –
                          шквал паровозного пара,
Как юности –
                          слава в серебряных трубах.
Уйди, если можешь,
                                 прощай, если хочешь!
Ты падаешь сеткой
                            крутящихся точек.

Меня закрывает
                            от старых нападок
Пуховый платок
                            твоего снегопада.

На кухне, рыча, разгорается примус,
И прачка приносит простынную одурь,
Не я тебя славил,
                            необозримый
Дух русского снега и русской природы.
Но ты мне приснилась,
                                     как мужеству – отдых,
Как мужеству –
                            книг неживое соседство,
Как мужеству –
                            вождь, обходящий заводы,
Как мужеству –
                            пуля в спокойное сердце.
Прощай, если веришь,
                                   забудь, если помнишь!
Ты инеем застишь
                                пейзаж заоконный.

Меня закрывает
                           от старых нападок
Пуховый платок твоего снегопада...

Уходят калоши
                         идущих на службу,
В мозгу зачинается новый зародыш,
Не я тебя предал,
                            глухой и послушный
Дух русского снега и русской природы.
Не я тебя предал, не я тебя нянчил,
Не я тебя славил стихом благородным –
Будь проклят
                      после,
                                  нынче
                                              и раньше,
Дух страшного снега
                          и страшной природы.

1929


Кленовый лист

Декабрьские ветра,
        не плачьте, не пророчьте.
Я слышал целый день
        холодный тонкий свист.
Я снова нёс письмо,
        и снова в двери почты,
Как маленький зверёк,
        вошёл засохший лист.

Несут остатки пальм
        из городского сада,
Идёт прибой волны –
        тяжёлый, плотный гром...
Летучий листопад,
        осенняя прохлада,
Окурки папирос
        на гравии сыром.

Зачем ты шёл за мной,
        засохший лист кленовый,
Коробясь и шурша,
        переползал порог?
Тобой ли суждено,
        чтоб я припомнил снова
Ту, что забыть хотел
        и позабыть не смог?

Когда я в первый раз
        почувствовал тревогу,
Вниз по гудрону тёк
        чёрно-лиловый зной,
Резная тень листвы
        ложилась на дорогу,
Шумящий добрый клён
        склонялся надо мной.

Теперь пришла зима,
        и нет ему спасенья:
Бездомных сыновей
        доверил он судьбе.
И этот жёлтый лист,
        последний лист осенний,
Я положу в письмо
        и отошлю тебе.

Быть может, ты поймёшь,
        что время всех научит,
Что нужно дальше жить,
        жалея и любя,
Что маленький листок
        среди шагов скрипучих
На почте городской
       оберегал тебя.

1939


Пила

Какая тишина!
                         Ножи стучат на кухне,
Звенит, поёт далёкая пила.
И этот вечер, как всегда, потухнет,
Развеется остывшая зола.

Но я последним напряженьем воли
Возьму в себя
                       молочную луну,
Посеребрённое морское поле,
Далёкий звон и эту тишину.

Всё опустело.
                       Замер санаторий.
Закрыта комната, где ты жила.
В окне лежит серебряное море.
Звенит, поёт далёкая пила.

Звенит, поёт...
                       Такие сны бывают:
Пустые зданья, белая луна,
Никто тебе дверей не открывает,
Звенит и наплывает тишина.

Она звенит, звенит всё ближе, ближе,
Восторгом наполняет бытиё.
Что в этом звоне я ещё услышу, –
Быть может, смерть иль отзвуки её?

И долго ль мне бродить ещё по свету,
Ловить движенья, чувствовать тела?
Плывёт луна – остывшая планета.
Звенит, поёт далёкая пила.

Стоит погода ясная, сухая.
И далеко
              по старому стволу
Два пильщика, размеренно вздыхая,
Качают,
              словно маятник,
                                            пилу.

1939


Курсантская венгерка

Сегодня не будет поверки,
Горнист не играет поход.
Курсанты танцуют венгерку, –
Идёт девятнадцатый год.

В большом беломраморном зале
Коптилки на сцене горят.
Валторны о дальнем привале,
О первой любви говорят.

На хорах просторно и пусто,
Лишь тени качают крылом.
Столетние царские люстры
Холодным звенят хрусталём.

Комроты спускается сверху,
Белёсые гладит виски,
Гремит курсовая венгерка,
Роскошно стучат каблуки.

Летают и кружатся пары –
Ребята в скрипучих ремнях
И девушки в кофточках старых,
В чинёных тупых башмаках.

Оркестр духовой раздувает
Огромные медные рты.
Полгода не ходят трамваи,
На улице склад темноты.

И холодно в зале суровом,
И надо бы танец менять,
Большим перемолвиться словом,
Покрепче подругу обнять.

Ты что впереди увидала?
Заснеженный чёрный перрон,
Тревожные своды вокзала,
Курсантский ночной эшелон.

Заветная ляжет дорога
На юг и на север – вперёд.
Тревога, тревога, тревога!
Россия курсантов зовёт!

Навек улыбаются губы
Навстречу любви и зиме,
Поют беспечальные трубы,
Литавры гудят в полутьме.

На хорах – декабрьское небо,
Портретный и рамочный хлам.
Четвёрку колючего хлеба
Поделим с тобой пополам.

И шелест потёртого банта
Навеки уносится прочь, –
Курсанты, курсанты, курсанты,
Встречайте прощальную ночь!

Пока не качнулась манерка,*)
Пока не сыграли поход,
Гремит курсовая венгерка...
Идёт – девятнадцатый год.

1939


На смерть матери

Всё ушло, промелькнуло, исчезло,
Только струн перезвон за стеной,
Только старое мамино кресло,
Позлащённое ранней луной.

От жуков, что в саду пролетали,
Мир качается, словно весы,
И луна, золотая, литая,
На соломинках жёлтых висит.

От кремлёвских задумчивых башен
Чуть доносится полночь и сон,
И стоит над Пречистенкой нашей
Лип цветенье и струн перезвон.

Он настиг,
                    как и прежде бывало,
Жизнь мою на далёком пути.
Нас судьба по вагонам совала
И вагонам велела ползти.

Вижу волжские стылые кручи
И над Волгой рябые огни.
Шли октябрьские толстые тучи...
Ты не плачь, моя мама, усни.

Ты над Волгой-рекой умираешь.
Бьют зенитки, бормочет вода.
Впереди – декорация рая,
Позади – поезда, города.

Дачный зной, парниковые рамы,
Тонкий, тоненький ландыш весной,
Поздравительные телеграммы,
Вербный медленный звон за стеной.

Да, за стенкой вагонной гитара,
Словно юность, легка и строга,
Песней таборной, песней старой
Первопутные точит снега.

Уезжай, моя мама, спокойно
В невечерний незнаемый свет,
Где кончаются люди и войны,
Где печалей
                   и радостей
                                      нет

1943


Баллада о пустыне

                                        Николаю Тихонову

Давно это было...
Разъезд пограничный в далёком Шираме, –
Бойцов было трое, врагов было двадцать, –
Погнался в пустыню за басмачами.
Он сгинул в песках и не мог отозваться.

Преследовать – было их долгом и честью.
На смерть от безводья шли смелые трое.
Два дня мы от них не имели известий,
И вышел отряд на спасенье героев.

И вот день за днём покатились барханы,
Как волны немые застывшего моря.
Осталось на свете жары колыханье
На жёлтом и синем стеклянном просторе.

А солнце всё выше и выше вставало,
И зной подступал огнедышащим валом.
В ушах раздавался томительный гул,
Глаза расширялись, морщинились лица.
Хоть лишнюю каплю, хоть горсткой напиться!
И корчился в муках сухой саксаул.

Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье.
Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья.
Кустарник согбенный, и кости верблюжьи,
Да сердца и пульса глухое биенье.
А солнце всё выше и выше вставало,
И наша разведка в песках погибала.

Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина.
Бархан за барханом, один, как другие.
И медленно сёдла скрипели тугие.
Росла беспредельного неба стена.

Шатаются кони, винтовки, как угли.
Жара нависает, слабеют колени.
Слова замирают, и губы распухли.
Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени.

А солнце всё выше и выше вставало,
И воздуха было до ужаса мало.
Змея проползла, не оставив следа.
Копыта ступают, ступают копыта.
Земля исполинскою бурей разрыта,
Земля поднялась и легла навсегда.

Неужто когда-нибудь мощь человека
Восстанет, безлюдье песков побеждая,
Иль будет катиться от века до века
Барханное море, пустыня седая?

А солнце всё выше и выше вставало,
И смертью казалась минута привала.
Но люди молчали, и кони брели.
Мы шли на спасенье друзей и героев,
Обсохшие зубы сжимая сурово,
На север, к далёким колодцам Чули.

Двоих увидали мы, лёгших безмолвно,
И небо в глазах у них застекленело.
Над ними вставали застывшие волны
Без края, конца, без границ, без предела.

А солнце всё выше и выше всходило.
Клинками мы братскую рыли могилу.
Раздался прощальный короткий залп.
Три раза поднялись горячие дула,
И наш командир на ветвях саксаула
Узлами багряный кумач завязал.

Мы с мёртвых коней сняли сёдла и сбрую,
В горячее жерло, не в землю сырую,
Солдаты пустыни достойно легли.
А третьего мы через час услыхали:
Он полз и стрелял в раскалённые дали
В бреду, всё вперёд, хоть до края земли.
Мы жизнь ему флягой последней вернули,
От солнца палатку над ним растянули
И дальше в проклятое пекло пошли.

Мы шли за врагами... Слюны не хватало,
А солнце всё выше и выше вставало.
И коршуна вдруг увидали – плывёт.
Кружится, кружится
                                    всё ниже и ниже
Над зыбью барханов, над впадиной рыжей
И всё замедляет тяжёлый полёт.

И встали мы, глядя глазами сухими
На дикое логово в чёрной пустыне.
Несло, как из настежь раскрытых печей.
В ложбине песчаной, что ветром размыло,
Раскиданы, словно их бурей скосило,
Лежали, согнувшись, тела басмачей.

И свет над пустыней был резок и страшен.
Она только смертью могла насладиться,
Она отомстить за товарищей наших
И то не дала нам, немая убийца.

Пустыня! Пустыня!
Проклятье валам твоих огненных полчищ!
Пришли мы с тобою помериться силой.
Стояли кругом пограничники молча,
А солнце всё выше и выше всходило...
Я был молодым.
                          И давно это было.

Окончен рассказ мой на трассе канала
В тот вечер узнал я немало историй.
Бригада топографов здесь ночевала,
На месте, где воды сверкнут на просторе.

1952


Гуси

Над необъятной Русью
С озёрами на дне
Загоготали гуси
В зелёной вышине.

Заря огнём холодным
Позолотила их.
Летят они свободно,
Как старый русский стих.

До сосен Заонежья
Река небес тиха.
Так трепетно и нежно
Внизу цветёт ольха.

Вожак разносит крылья,
Спешит на брачный пир.
То сказкою, то былью
Становится весь мир.

Под крыльями тугими
Земля ясным-ясна.
Мильоны лет за ними
Стремилась к нам весна.

Иных из них рассеют
Разлука, смерть, беда,
Но путь весны – на север!
На север, как всегда.

14 марта 1956


Гуниб

Тревожен был грозовых туч крутой изгиб.
Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб.
И были залиты туманной пеленой
Кегерские высоты под луной.

Две женщины там были, друг и я.
Глядели в небо мы, дыханье затая,
Как молча мчатся молнии из глубины,
Неясыть мрачно кружится в кругу луны.

Одна из женщин молвила:
                                             «Близка беда.
Об этом говорят звезда, земля, вода.
Но горе или смерть, тюрьма или война –
Всегда я буду одинока и вольна!»

Другая отвечала ей:
                                «Смотри, сестра,
Как светом ламп и очагов горит гора,
Как из ущелий поднимается туман
И дальняя гроза идёт на Дагестан.

И люди, и хребты, и звёзды в вышине
Кипят в одном котле, горят в одном огне.
Где одиночество, когда теснит простор
Небесная семья родных аварских гор?»

И умерли они. Одна в беде. Другая на войне.
Как люди смертные, как звёзды в вышине.
Подвластные судьбе не доброй и не злой,
Они в молчанье слились навсегда с землёй.

Мы с другом вспомнили сестёр,
                                                      поспоривших давно.
Бессмертно одиночество? Или умрёт оно?

3 мая 1956


Как человек плыл с Одиссеем

Шестнадцатый кончался страшный год.
Вилась над куполами стая галок.
Отец сидел за письменным столом,
Подпёрши голову рукою пухлой,
В чуть рыжеватых лёгких волосках.
Он щурил близорукие глаза,
Глядел в окно.
                        А на дворе бродили
Десятки раненых в халатах чёрных,
Все сизые от холода, в галошной
Последней рвани.
                              Плох был лазарет
Союза городов. Тосклив и плох.
Да ведь и год-то был совсем последний,
Шестнадцатый.
                           Распутина прикончили вчера.
Царица билась на полу в падучей.
Сидел отец. Листал «Войну и мир».
Звонок в передней. Я пошёл. Открыл.
Шагнул с порога длинный, белобрысый,
В ремнях скрипящих прапорщик. Как лошадь.
И зубы лошадиные.
                                И глаз
Ворочает, как лошадь.
                                   Запах кожи
И нового сукна.
                           И он глядит,
Как лошадь на станке у коновала.
– Хочу проститься! – он сказал. –
                                                          Цветков.
Я передал.
                    – Проси, – отец ответил.
Он обнял прапорщика. Сели молча.
– На фронт?
                      – На фронт. Досрочно кончил школу.
– Талантливый вы человек, Цветков, –
Задумчиво отец промолвил. – Выйдет
Из вас лингвист хороший.
                                           – Нет, не выйдет.
Лингвистике начну учить червей
И быстро кончу
                            в качестве скелета.
Отец нахмурился:
                              – К чему кощунство?
– Кощунства нет, учитель. Есть дыра.
Всемирная бессмысленная гибель,
И мы летим, мильоны, в эту прорву.
Я вас спрошу, учитель:
                                        для чего
Вы нас учили русскому искусству?
Вот Врубель. Демон. Страшные глаза.
Гордыня. Разум. Неземная мудрость.
Усталость. Скорбь.
                              К чему, к чему всё это?
Лишь для того, чтоб мертвецом лежать
В обнимку с немцем на горбе окопа.
И немцу ничего уже не нужно,
И мне не нужно. Полная расплата.
А вот кому мы платим – я не знаю.
Мильон людей свалился под Верденом.
Мильон людей в Галиции закопан.
Мильон, мильон, мильон, мильон, мильон.
Живые все, и в каждом – Бог и совесть.
У каждого есть дом.
                              А в нём – часы,
И тикают они – тик-так, тик-так.
Какая польза в этой кислой бойне?
Освобожденье мира? Чепуха!
Босфор и Дарданеллы?
                                         Да кому
Они нужны – мне или вам, учитель?
Борьба за веру? Нет! Борьба за правду?
Какую, вы не знаете?
                                      – Не знаю, –
Сказал отец печально. –
                                          Я не знаю...
– Вы дали нам «Бориса Годунова»,
Как дар небесный. Дали «Нибелунгов».
Раскрыли Тютчева. Открыли Росси.
А для чего?
                    Для стылого окопа
И для безверия.
                           Кто виноват
В кровавом торжище? Вильгельм Второй?
Король Георг иль Николай Романов?
– Не знаю, – повторил отец, – не знаю...
Но велика и тяжела вина!
– Прощайте! – поднялся Цветков. –
                                                              Спасибо!
За всё спасибо, дорогой учитель, –
За Левитана, Грига и стихи,
За то, что научили понимать
Нас, мертвецов грядущих, силу жизни,
Искусство, – это всё-таки победа.
Победа разума, победа света.
Неужто было так всегда и будет –
Бессмысленная гибель человека,
Бессмысленная прорва впереди? –
Он двинул лошадиные глаза,
Ощерил зубы конские.
                                       Схватил
Отца за локти. Повторил:
                                             – Спасибо
За всё! Прощайте!
                                Я вам оставляю
Тетрадку. Посмотрите. Баловство...
Прочтёте – мёртвому потом ответьте,
Кто Одиссей.
                         – При чём тут Одиссей? –
Спросил отец.
                          – Узнаете, учитель.
Прощайте! Честь имею!.. –
                                              Он ушёл. –
Прочти, – сказал отец.
                                       Я взял тетрадку...

«Червонно-синий рушится хребет
Литой волны, и пена, словно кудри
Морских созданий, вьётся вслед за ветром.
Корабль звенит, как тетива тугая,
И парус, накренясь, летит упрямо,
Крутой и полногрудый, на восток.
Косяк дельфинов мчится, кувыркаясь,
И бешеное солнце разъярённо
Плывёт над нами в грозных небесах.
О, сколько лет мы рвёмся по неверным
Пустым зыбям среди чудес попутных,
Средь островов, встающих из пучины,
Среди проливов гибельных и смрадных,
Что пахнут скалами и дохлой рыбой,
Меж тучами и синецветной влагой
На родину, на родину, в Итаку,
К забытым очагам, стадам и жёнам,
И это всё напрасно!
                                   Мы плывём,
Чтобы вовеки не вдохнуть вечерний
Печальный запах греческих жаровен,
Чтобы вовек не заколоть барана
На дедовском знакомом алтаре,
Чтоб никогда уже не спать с женою
На тёмном ложе, шкурами покрытом,
И никогда не выходить из дома
Коня погладить при осенних звёздах,
Вдыхая запах глины, и навоза,
И чабреца, и рыжей дикой мяты,
И острой соли ветровых валов!
Корабль идёт, отмеченный судьбою,
Навстречу верной гибели своей.

Ты предаёшь меня, я знаю, ты
Хитришь и своеволишь.
                                         Я, ничтожный,
Гребу на вёслах.
                             Рыжий, бородатый,
В седой от пота бедряной повязке.
Я должен умереть.
                                Мы все умрём,
И только ты, мой капитан свирепый,
Мой Одиссей, поднимешься над нами,
Над нашим кораблём и над Элладой,
Над нашей Грецией, над всей землёй, –
Живой и хитрый, в белом ожерелье
Попутных молодых свистящих волн!
Громады скал восходят нам навстречу,
Смертельный ветер пробует канаты.
Я должен умереть, а ты, крылатый,
Останешься в живых!
                                     Но я помедлю
Ещё мгновенье!
                             Вот они, ребята –
Ахейский сброд, рябая солдатня,
Смолёные, чесоточные греки,
Что десять лет сражались возле башен,
Увидели пожар, и гибель Трои,
И женщину, единую на свете,
Которая в пурпурном покрывале
Спокойно проходила по стенам.
Она звалась красавицей Еленой,
Она, как ты, вовеки не умрёт.

То были сны – осада, голод, горе,
Болезни, мор и дождь троянских стрел,
И свет зари над речкою Скамандром,
Густой и чёрной, словно бычья кровь,
И женщина, единственная в мире,
Она во время битвы проходила
За чёрными зубцами чуждых башен,
Обмахнутая огненным плащом.
Из-за неё мы бились год за годом,
Барановоды, мужики, гуляки,
Хорошие мужья и проходимцы,
С тобою, Одиссей, водитель славный,
И взяли Трою и, насытясь славой,
Ушли ни с чем на кораблях тяжёлых
На родину, на родину, в Элладу,
Чтоб никогда её не увидать.

Я знаю, ты хитришь, ты бедных греков
Кидал вперёд, блистая медным шлемом,
А сам, с колена холодно прицелясь,
Метал в троянцев бешеные стрелы.
Я знаю, ты один видал Елену
Без покрывала, голую, как рыба,
Когда ворвался вместе с храбрецами
В Приамов полыхающий дворец.
И ты хитро не взял её с собою,
И ты хитро уйдёшь в мою Итаку,
В свою Итаку, царь наш непорочный,
Единственный из мёртвых нас свидетель
Жестоких битв и горестных невзгод.

Да, ты хитришь, ты именем всех мёртвых
Спокойно будешь говорить столетьям
О подвигах, которые герои
Не совершили и нигде на свете
Так совершать вовеки не могли.
Мы все погибнем, греческие люди,
Чтобы один из нас доплыл как должно,
Овеянный великой нашей славой,
До берегов Эгейских островов!
Чтобы один из нас, водитель хитрый,
О нас поведал речью величавой,
Не вспоминая нашего обличья,
Не называя маленьких имён,
Лишь говоря о спутниках случайных,
Любивших верно своего героя
И верно павших за царя Итаки,
Чтобы его потом воспел певец.

Греби, ребята!
Парус наш трепещет,
Вина немного, впереди – конец.
Мы все плывём в желанную Итаку,
Коричневые, жилистые, злые,
Срывая пену волн нетерпеливых,
Затягивая пасмурную песню.
Ведь наши жёны зажили с другими,
И наши песни сорваны другими,
И наши свиньи колоты другими,
И нашу славу вырвал Одиссей.
Сижу на вёслах, мерно отгибаясь.
Встают над морем вечные созвездья,
И пахнет берег родиной моей.
Никто не знает, кроме Одиссея,
Могучего лукавого владыки,
Как хороши набитые дровами
Беспечные родные очаги!
Гребцы, гребите!
                              Напрягайтесь, греки!
В ногах у вас лежат немые шлемы,
Гривастые тяжёлые обличья,
Свидетели неповторимых битв.
Гребите, греки!
                           Есть ещё в Элладе
Огонь, и меч, и песня, и любовь!

Над нами сжалились, как прежде, боги,
Они нам даровали Одиссея,
И он за нас несёт среди вселенной
Глазастую сову, большую мысль.
Он будет править нашими словами,
Он будет править нашими сынами,
Он будет править нашими певцами
По праву капитана и царя!

Ещё мгновенье!
                           Вот взлетают скалы.
Опять белеют челюсти прибоя.
Вот это смерть, единая навеки.
Молитесь Зевсу, греческие люди,
Ты, справа, не клони бровей тяжёлых,
Спокойно посмотри на нашу смерть.
Да, у меня давно был виноградник,
Холодное бельё на зыбком ветре
И кувшины с коричневым вином.
Зачем ходил я к чёрным башням Трои,
Зачем меня стрела кусала дважды,
Зачем я десять лет видал на стенах
Еленин красный взвитый ветром плащ?
Не я приду в родимую Итаку,
Не ты, мой правый, и не ты, мой левый,
Не ты, мой кормчий, и не ты, кузнец!
Будь проклят Одиссей, лазутчик горя,
Водитель кораблей, хитрец коварный.
Вот он стоит, блистая медным шлемом,
И мы, как дети, смотрим на него.
Но властно он людей объединяет
Своей несокрушимой тёмной волей
Для многих тысяч легендарных дел.
А старый наш народ не знает смерти.

Ещё мгновенье!
                           Мы простые люди,
Мы только копья, вёсла над волнами.
И лишь один из нас стоит, крылатый,
В тяжёлом шлеме с полосатой гривой,
Грудастый и холодный, как бывало,
Обветренный в скитаньях Одиссей.
Он нас погубит, греческие люди,
Он доведёт до будущих столетий,
Он донесёт до будущих людей,
Мужчин и женщин, чёрные от крови
Слепые песни старика Гомера,
Исполненные лживой простоты.
Он передаст для будущего мрака
Прошедший мрак, усеянный звездами,
Раздвинет веки мёртвые мои,
И я увижу, как идёт водитель,
Торжественно и хмуро отдавая
Большую золотую ветвь земли
Тем, кто, как прежде, повторит скитанья
И вечность человечества, и радость,
И дым от очагов моих родимых,
Которому есть вечное, святое,
Недвижное, как звёзды, имя –
                                                    жизнь!
Прощайте, греки!
                               Смерть!»

– Как человек на свете одинок! –
Сказал отец. –
                          Как непонятен мир!
Как тяжела на свете справедливость!
А революция близка.
                                     Её
                                           не миновать.
Так пусть она приходит.
Она рассудит старый шар земной!

1943–1957


Владимир Луговской.
«Мне кажется, я прожил десять жизней…» Издательский Дом «Время», М., 2001.