Содержание

Эдмонд Кин
Мне снился...
Ребёнок мой осень
Петербурская баллада
Песня дождя
Застольная
Из цикла «Пушкинский год»
     Работа
Окончание книги
Сын [начало и конец поэмы]
Из цикла «Невечная память»
     «Как безнадёжно, как жестоко...»
Сны возвращаются
Иероним Босх
Из цикла «Высокое напряжение»
     Электрическая стереорама
     Марина
Из цикла «Подмосковная осень»
     Сад
Старый скульптор (1843–1963)
Балаганный зазывала
Реплика в споре
В долгой жизни
«Зоя Бажанова» [последняя часть поэмы]
День рожденья восьмого февраля
Миф
Временный итог
Колодец
Погоня
«Нечем дышать, оттого что я девушку встретил...»
Вальс двадцатилетних (Из Луи Арагона)


 
 

Эдмонд Кин

Лондонский ветер срывает мокрый брезент балагана.
Низкая сцена. Плошки. Холст размалёван, как мир.

Лорды, матросы и дети видят: во мгле урагана
Гонит за гибелью в небо пьяных актёров Шекспир.

Макбет по вереску мчится. Конь взлетает на воздух.
Мокрые пряди волос лезут в больные глаза.

Ведьмы поют о царствах. Ямб диалогов громоздок.
Шест с головой короля торчит, разодрав небеса.

Ведьмы летят и поют. Ни Макбета нет, ни Кина.
В клочья разорвана страсть. Хлынул назад ураган.

Кассу считает директор. Полночь. Стол опрокинут.
Леди к спутникам жмутся. Заперт пустой балаган.

1918


Мне снился...

Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт,
Косматое море, конец путешествия, ветер –
И девушка рядом. И осень. И стонущий альт
Какой-то сирены, какой-то последней на свете.

Мне снилось ненастье над палубным тентом, и пир,
И хлопанье пробок, и хохот друзей. И не очень
Уже веселились. А всё-таки сон торопил.
Вглядеться в него и почувствовать качество ночи!

И вот уже веса и контуров мы лишены.
И наше свиданье – то самое первое в мире,
Которое вправе хотеть на земле тишины
И стоит, чтоб ради него города разгромили.

И чувствовал сон мой, что это его ремесло,
Что будет несчастен и всё потеряет навеки.
Он кончился сразу, едва на земле рассвело.
Бил пульс, как тупая машина, в смежённые веки.

1923


Ребёнок мой осень

Ребёнок мой осень, ты плачешь?
То пляшет мой ткацкий станок.
Я тку твоё серое платье,
И город свернулся у ног.

Ребёнок седой и горбатый,
Твоя мне мерещится мощь –
По крышам и стёклам Арбата
С налёта ударивший дождь.

Мой ранний, мой слабый ребёнок,
Твой плач вырастает впотьмах.
Но сколько их, непогребённых
Детей моих, в сонных домах!

Теперь мне осталось одно лишь
Седое, как дождь, ремесло.
Но ты ведь не враг. Ты позволишь,
Чтоб это мученье росло,

Чтоб наше прощанье окрепло,
Кренясь на великом ветру,
Пока я солёного пепла
И пены со рта не сотру.

1924


Петербурская баллада

Дикая пена Невы огромной
Билась в гранит и росла всю ночь.
В тёмном доме, в последней из комнат
Пела моя несчастная дочь.

Дочь моя громко пела о том, как
Бьют часы и летят года,
Как неясен город сквозь дымку
Вечного ливня, седой воды.

Был стариком я глухим и жадным.
Был не отец ей, а злой Кощей.
Мир мой заглох и вымер. Лежат в нём
Мощи когда-то живых вещей,

Мечутся перья свеч в канделябрах.
В струнах рояля оборван вальс.
Вихорь один в пустых моих рёбрах
Свищет, где раньше бился пульс.

Знаю, что не было этой высокой,
Взрослой девочки в жизни моей.
Сам же я тонкий дал голосок ей,
Ждал её из-за южных морей.

Сам же сказал: – Княжна и актриса!
Спи, не бойся, что я колдун! –
Сам над её кроваткой трясся,
Слеп от света, какой мне дан.

Снится мне всё, что она хотела,
Да не смогла ответить в ту ночь.
В старой столице тенью без тела
Бродит моя погибшая дочь.

Невские волны растут, бушуя.
Глухо несётся ладожский лёд.
Где-то росла моя дочь большая,
Да позабылась за сотню лет.

1927


Песня дождя

Вы спите? Вы кончили? Я начинаю.
Тяжёлая наша работа ночная.

Гранильщик асфальтов, и стёкол, и крыш –
Я тоже несчастен. Я тоже Париж.

Под музыку жёлоба вой мой затянут.
В осколках бутылок, в обрезках жестянок,

Дыханием мусорных свалок дыша,
Он тоже столетний. Он тоже душа.

Бульвары бензином и розами пахнут.
Мокра моя шляпа. И ворот распахнут.

Размотанный шарф романтичен и рыж.
Он тоже загадка. Он тоже Париж.

Усните. Вам снятся осады Бастилий
И стены гостиниц, где вы не гостили,

И сильные чувства, каких и следа
Нет ни у меня, ни у вас, господа.

1928


Застольная

Друзья! Мы живём на зелёной земле.
Пируем в ночах. Истлеваем в золе.
Неситесь, планеты, неситесь,
Неситесь!
Ничем не насытясь,
Мы сгинем во мгле.

Но будем легки на подъём и честны,
Увидим, как дети, тревожные сны, –
Чтоб снова далече,
Целуя, калеча,
Знобила нам плечи
Погода весны.

Скрежещет железо. И хлещет вода.
Блещет звезда. И гудят провода.
И снова нам кажется
Мир великаном,
И снова легка нам
Любая беда.

Да здравствует время! Да здравствует путь!
Рискуй. Не робей. Нерасчётливым будь.
А если умрёшь,
Берегись, не воскресни!
А песня?
А песню споёт кто-нибудь!

1935


Из цикла
«Пушкинский год»


Работа

Он сейчас не сорвиголова, не бретёр,
Как могло нам казаться по чьим-то запискам,
И в ответах не столь уже быстр и остёр,
И не юн на таком расстоянии близком.

Это сильный, привыкший к труду человек,
Как арабский скакун уходившийся, в пене.
Глубока синева его выпуклых век.
Обожгло его горькие губы терпенье.

Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал
Неудобен и погнут. За окнами вьюга.
С малых лет он такой тишины поджидал
В дортуарах лицея, под звёздами юга,

На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии – там,
Где цыганом бродил или бредил о Ризнич.
Но не кинется старая грусть по следам
Заметённым. Ей нечего делать на тризне.

Все стихии легли, как овчарки, у ног.
Эта ночь хороша для больших начинаний.
Кончен пир. Наконец человек одинок.
Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня.

Тишина. Тишина. На две тысячи вёрст
Ледяной каземат, ледяная империя.
Он в Михайловском. Хлеб его чёрен и чёрств.
Голубеют в стакане гусиные перья.

Нянька бедная, может быть, вправду права,
Что полжизни ухожено, за тридцать скоро.
В старой печке стреляют сухие дрова.
Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора
Заклинающий голос:
                       «Вернись, оглянись!
Меня по снегу мчат, в Петропавловке
                                                  морят.
Я – как Терек, по кручам свергаемый вниз.
Я – как вольная прозелень Чёрного моря».

Что поймёшь в этих звуках? Иль это в груди
Словно птица колотится в клетке? Иль снова
Ничего ещё не было, всё – впереди?
Только б вырвать единственно нужное слово!

Только б вырвать!
                       Из няниной сказки, из книг,
Из пурги этой, из глубины равелина,
Где бессонный Рылеев к решётке приник, –
Только б выхватить слово!
                                         И, будто бы глина,
Рухнут мокрыми комьями на черновик
Ликованье и горе, сменяя друг друга.
Он рассудит их спор. Он измлада привык
Мять, ломать и давить у гончарного круга.

И такая наступит тогда тишина,
Что за тысячи вёрст и в течение века
Дальше пушек и дальше набата слышна
Еле слышная, тайная мысль человека.

1937


Окончание книги

Во время войн, царивших в мире,
На страшных пиршествах земли
Меня не досыта кормили,
Меня не дочерна сожгли.

Я помню странный вид веселья, –
Безделка, скажете, пустяк? –
То было творчество. Доселе
Оно зудит в моих костях.

Я помню странный вид упорства –
Желанье мир держать в горсти,
С глотком воды и коркой чёрствой
Всё перечесть, перерасти.

Я жил, любил друзей и женщин,
Весёлых, нежных и простых.
И та, с которою обвенчан,
Вошла хозяйкой в каждый стих.

Я много видел счастья в бурной
И удивительной стране.
Она – что хорошо, что дурно,
Не сразу втолковала мне.

Но в свивах рельс, летящих мимо,
В горячке вёсен, лет и зим
Её призыв неутомимый
К познанью был неотразим.

Я трогал черепа страшилищ
В обломках допотопных скал.
Я уники книгохранилищ
Глазами жадными ласкал.

Меж тем, перегружая память,
Шли годы, полные труда.
Прожектор вырубал снопами
Столетья, книги, города.

То он куски ущелий щупал,
То выпрямлял гигантский рост,
Взбирался в полуночный купол
И шарил в ожерельях звёзд.

И, отягчён священной жаждой,
Её сжигающей тщетой,
Обогащён минутой каждой,
По вольной воле прожитой,

Я жил, как ты, далёкий правнук,
Я не был пращуром тебе.
Земля встречает нас как равных
По ощущеньям и судьбе.

Не разрывай трухи могильной,
Не жалуй призраков в бреду.
Но если ты захочешь сильно,
К тебе я музыкой приду.

1939


Из поэмы «Сын»
[начало и конец]


Памяти младшего лейтенанта
Владимира Павловича Антокольского,
павшего смертью храбрых 6 июля 1942 года

1
Вова! Я не опоздал! Ты слышишь?
Мы сегодня рядом встанем в строй.
Почему ты писем нам не пишешь,
Ни отцу, ни матери с сестрой?

Вова! Ты рукой не в силах двинуть,
Слёз не в силах с личика смахнуть,
Голову не в силах запрокинуть,
Глубже всеми лёгкими вздохнуть.

Почему в глазах твоих навеки
Только синий, синий, синий цвет?
Или сквозь обугленные веки
Не пробьётся никакой рассвет?

Видишь – вот сквозь вьющуюся зелень
Светлый дом в прохладе и в тени,
Вот мосты над кручами расселин.
Ты мечтал их строить. Вот они.

Чувствуешь ли ты, что в это утро
Будешь рядом с ней, плечо к плечу.
С самой лучшей, с самой златокудрой,
С той, кого назвать я не хочу?

Слышишь, слышишь, слышишь канонаду?
Это наши к западу пошли.
Значит, наступленье. Значит, надо
Подыматься, встать с сырой земли.

И тогда из дали неоглядной,
Из далёкой дали фронтовой,
Отвечает сын мой ненаглядный
С мёртвою горящей головой:

«Не зови меня, отец, не трогай,
Не зови меня – о, не зови!
Мы идём нехоженой дорогой,
Мы летим в пожарах и в крови.

Мы летим и бьём крылами в тучи,
Боевые павшие друзья.
Так сплотился наш отряд летучий,
Что назад вернуться нам нельзя.

Я не знаю, будет ли свиданье.
Знаю только, что не кончен бой.
Оба мы – песчинки в мирозданье.
Больше мы не встретимся с тобой»


10
Прощай, моё солнце. Прощай, моя совесть.
Прощай, моя молодость, милый сыночек.
Пусть этим прощаньем окончится повесть
О самой глухой из глухих одиночек.

Ты в ней остаёшься. Один. Отрешённый
От света и воздуха. В муке последней,
Никем не рассказанный. Не воскрешённый.
На веки веков восемнадцатилетний.

О, как далеки между нами дороги.
Идущие через столетья и через
Прибрежные те травяные отроги,
Где сломанный череп пылится, ощерясь.

Прощай. Поезда не приходят оттуда.
Прощай. Самолёты туда не летают.
Прощай. Никакого не сбудется чуда.
А сны только снятся нам. Снятся и тают.

Мне снится, что ты ещё малый ребёнок,
И счастлив, и ножками топчешь босыми
Ту землю, где столько лежит погребённых.

На этом кончается повесть о сыне.

1943


Из цикла
«Невечная память»


3
Как безнадёжно, как жестоко
Несётся время сквозь года.
Но слитный гул его потока
Звучит: запомни навсегда.

Он каждой каплей камень точит.
Но только ты выходишь в путь –
Всё безнадёжней, всё жесточе
Звучит: забудь, забудь, забудь.

1946


Сны возвращаются

Сны возвращаются из странствий.
Их сила только в постоянстве.
В том, что они уже нам снились
И с той поры не прояснились.

Из вечной ночи погребённых
Выходит юноша-ребёнок,
Нет, с той поры не стал он старше,
Но, как тогда, устал на марше.

Пятнадцать лет не пять столетий.
И кровь на воинском билете
Ещё не выцвела, не стёрта.
Лишь обветшала гимнастёрка.

Он не тревожится, не шутит,
О наших действиях не судит,
Не проявляет к нам участья,
Не предъявляет прав на счастье.

Он только помнит, смутно помнит
Расположенье наших комнат,
И стол, и пыль на книжных полках,
И вечер в длинных кривотолках.

Он замечает временами
Своё родство и сходство с нами.
Своё сиротство он увидит,
Когда на вольный воздух выйдет.

1956


Иероним Босх

Я завещаю правнукам записки,
Где высказана будет без опаски
Вся правда об Иерониме Босхе.
Художник этот в давние года
Не бедствовал, был весел, благодушен,
Хотя и знал, что может быть повешен
На площади, перед любой из башен,
В знак приближенья Страшного суда.

Однажды Босх привёл меня в харчевню.
Едва мерцала толстая свеча в ней.
Горластые гуляли палачи в ней,
Бесстыжим похваляясь ремеслом.
Босх подмигнул мне: «Мы явились, дескать,
Не чаркой стукнуть, не служанку тискать,
А на доске грунтованной на плоскость
Всех расселить в засол или на слом».

Он сел в углу, прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда.
А пир в харчевне был меж тем в разгаре.
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописец Страшного суда.

Не догадалась дьяволова паства,
Что честное, весёлое искусство
Карает воровство, казнит убийство.
Так это дело было начато.
Мы вышли из харчевни рано утром.
Над городом озлобленным и хитрым,
Шли только тучи, согнанные ветром,
И загибались медленно в ничто.

Проснулись торгаши, монахи, судьи,
На улице калякали соседи.
А чертенята спереди и сзади
Вели себя меж них как господа.
Так, нагло раскорячась и не прячась,
На смену людям вылезала нечисть
И возвещала горькую им участь,
Сулила близость Страшного суда.

Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разрушеньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все кладбища и пепелища все.
Он вглядывался в шабаш беспримерный
На чёрных рынках пошлости всемирной,
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей её красе.

Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеронима Босха
Толпились люди, подходили близко
И в страхе разбегались кто куда,
Сбегались вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: «Прочь! Бесстыдство! Святотатство!»
Так многие из них вершили суд свой
Во избежанье Страшного суда.

4 января 1957


Из цикла
«Высокое напряжение»


Электрическая стереорама

Низко кружится вороньё.
Оголтелые псы томятся.
Лишь коты во здравье своё
Магнетизмом тайным дымятся.

Ощутили они в шерсти
Слабый треск и сухое жженье.
Постепенно должен расти
Ток высокого напряженья.

Ставит геодезист редут,
Раздвигает свою треногу.
На ходулях столбы бредут,
В лес вторгаются понемногу.

Лес велик. Он растянут вплоть
До пределов воображенья.
Должен ткань его пропороть
Ток высокого напряженья.

Вот высокий вольтаж гудит.
Там, где птахи в листьях ласкались,
На прохожих будка глядит,
Некрасивым черепом скалясь.

И когда чернокожий Том
Поцелует белую Дженни,
Полосует его кнутом
Ток высокого напряженья.

Но над веком плывёт массив
Грозовых бойниц и хоромин.
Он, как юный демон, красив,
Как древнейший мамонт, огромен.

Так накапливает гроза
В медных чанах своё броженье.
Человечеству бьёт в глаза
Ток высокого напряженья.

Наконец-то! О, разряди
Ради наших злаков растущих
Всё, что есть у тебя в груди,
Всё, что золотом пышет в тучах!

Словно в зеркале, в час самих
Разгляди своё отраженье!
Расщедрись на короткий миг,
Ток высокого напряженья!

Ты стоишь под грозой внизу.
Как бездомный король Шекспира,
Приглашаешь на пир грозу,
Поминаешь ушедших с пира.

Всем, художник, ты овладел
И всему найдёшь выраженье,
Но дождись!
Есть иной предел
У высокого напряженья.

Если ты в грозовой разряд
Невпопад и зря угораздил,
Тебя молнии разразят,
Но какой же ты, к чёрту, мастер!

Ты не кончишь картин и книг
И не выиграешь сраженья.
Вот включает твой ученик
Ток высокого напряженья.

1958


Марина

Седая даль, морская гладь и ветер
Поющий, о несбыточном моля.
В такое утро я внезапно встретил
Тебя, подруга ранняя моя.

Тебя, Марина, вестница моряны!
Ты шла по тучам и по гребням скал.
И только дым, зелёный и багряный.
Твои седые волосы ласкал.

И только вырез полосы прибрежной
В хрустящей гальке лоснился чуть-чуть.
Так повторялся он, твой зарубежный,
Твой эмигрантский обречённый путь.

Иль, может быть, в арбатских переулках...
Но подожди, дай разглядеть мне след
Твоих шагов, стремительных и гулких,
Сама помолодей на сорок лет.

Иль, может быть, в Париже или в Праге...
Но подожди, остановись, не плачь!
Зачем он сброшен и лежит во прахе,
Твой страннический, твой потёртый плащ?

Зачем в глазах остекленела дико
Посмертная одна голубизна?
Не оборачивайся, Эвридика,
Назад, в провал беспамятного сна.

Не оборачивайся! Слышишь? Снова
Шумят крылами чайки над тобой.
В бездонной зыби зеркала дневного
Сверкают скалы, пенится прибой...

Вот он, твой Крым! Вот молодость, вот детство,
Распахнутое настежь поутру.
Вот будущее. Стоит лишь вглядеться,
Отыщешь дочь, и мужа, и сестру.

Тот бедный мальчик, что пошёл на гибель.
В солёных брызгах с головы до ног, –
О, если даже без вести он выбыл,
С тобою рядом он не одинок.

И звёзды упадут тебе на плечи...
Зачем же гаснут смутные черты
И так далёко – далеко – далече
Едва заметно усмехнулась ты?

Зачем твой взгляд рассеянный ответил
Беспамятством, едва только возник?
То утро, та морская даль, тот ветер
С тобой, Марина. Ты прошла сквозь них!

12 января 1961


Из цикла
«Подмосковная осень»


Сад

Что творится в осеннюю ночь,
Как слабеют растенья сухие,
Как, не в силах друг дружке помочь,
Отдаются на милость стихии!

Как в предсмертном ознобе, в бреду
Кверху тянутся пальцами веток,
И свою понимают беду,
И взахлёб её пьют напоследок!

Но редеет ненастная мгла.
Обозначились контуры жизни –
Там, где изморозь к утру легла,
Где свершились цветочные тризны.

А вселенная строит свой дом,
И лелеет живых, и взрослеет,
И хмелеет в тумане седом,
И в былом ничего не жалеет!

20 сентября 1958, Пахра


Старый скульптор (1843–1963)*)

Пришли не мрамором, не бронзой, –
Живые ринулись на смотр –
В монашеском обличьи Грозный,
В отваге юношеской Пётр.

Два зеркала, два разных лика,
Два крайних возраста твоих.
А за окном парижский вихрь
Не спит всю ночь и пляшет лихо.

Фиалки дышат, как весна,
Грохочут фуры и фиакры.
Нет, не добьёшься больше сна,
Не отобьёшься от подагры.

Иль, может, вправду на покой,
В последний путь на катафалке?
Там, что ни май, цветут фиалки,
А глина вечно под рукой...

Но, полон злобы дня насущной,
Тот – не замеченный в углу,
Насмешливый и непослушный –
Сел на скалу, глядит во мглу,

Упёр в коленки подбородок,
Не откликается на зов.
Он тоже вышел из низов
И горд, как всякий самородок.

Он не по климату одет
И выглядит пронырой тёртым.
Прости, что вмешиваюсь, дед,
Свожу тебя с твоим же чёртом.

Ты с этим малым подружись.
Стяни ремень возможно туже
И начинай сначала ту же,
Хоть и нелёгкую, а жизнь!

Гол как сокол, небрит, неистов,
Ты повстречаешь молодёжь,
Рассмотришь абстракционистов
И Стасова к ним приведёшь...

Смеёшься? Неудобно, дескать,
Оставить свой привычный круг,
Быть академиком – и вдруг...
Что за нужда! Какая детскость!

Ты прав, старик, семижды прав.
Прости, что не считаясь с датой,
Простую вежливость поправ,
Я вздумал звать тебя куда-то.

Прости! Я позже родился,
И в давке этих людных улиц
Мы на полвека разминулись,
А встретились на полчаса.

Твой возраст стодвадцатилетний
Не станет старше всё равно.
До скорой встречи, до последней...
Я занял очередь давно.

1963(?)


Балаганный зазывала

Кончен день. И в балагане жутком
Я воспользовался промежутком
Между «сколько света» и «ни зги».
Кончен день, изображённый резко,
Полный визга, дребезга и треска,
Он непрочен, как сырая фреска,
От которой сыплются куски.

Всё, что было, смазано и стёрто.
Так какого – спросите вы – чёрта
Склеивать расколотый горшок?
Правильно, не стоит! Неприлично
Перед нашей публикой столичной
Славить каждый свой поступок личный,
Хаять каждый личный свой грешок.

Вот она – предельная вершина!
Вот моя прядильная машина, –
Ход её не сложен, не хитёр.
Я, слагатель басен и куплетов,
Инфракрасен, ультрафиолетов,
Ваш слуга, сограждане, – и следов...
Вательно – Бродяга и Актёр,

Сказочник и Выдумщик Вселенной,
Фауст со спартанскою Еленой,
Дон-Кихот со скотницей своей,
Дон-Жуан с любою первой встречной,
Вечный муж с подругой безупречной,
Новосёл приморский и приречный,
Праотец несчётных сыновей.

Век недолог. Время беспощадно.
Но на той же сцене, на площадной,
Жизнь беспечна и недорога.
Трачу я последние излишки
И рифмую бледные мыслишки,
А о смерти знаю по наслышке.
Так и существую.
                          Ваш слуга.

Декабрь 1966


Реплика в споре

На каком же меридиане,
На какой из земных широт
Мои помыслы и деянья
Будут пущены в оборот –

Переизданы ли роскошно
Иль на сцене воплощены?
Дознаваться об этом тошно,
Всё равно, что ловить чины.

Я о будущем не забочусь
И бессмертия не хочу.
Не пристала такая почесть
Ни поэту, ни циркачу.

В узелок свяжу свои вещи,
Продиктую на плёнку речь...
Тут бы выразиться похлёще!
Уж куда там душу сберечь!

Декабрь 1967


В долгой жизни

В долгой жизни своей,
Без оглядки на пройденный путь,
Я ищу сыновей,
Не своих, всё равно – чьих-нибудь.

Я ищу их в ночи,
В ликованьи московской толпы, –
Они дети ничьи,
Они звёздных салютов снопы.

Я на окна гляжу,
Где маячит сквозной силуэт,
Где прильнул к чертежу
Инженер, архитектор, поэт, –

Кандидат ли наук,
Фантастический ли персонаж,
Чей он сын, чей он внук,
Наш наследник иль вымысел наш?

Исчезает во тьму
Или только что вышел на старт?
Я и сам не пойму,
Отчего он печален и стар.

Как громовый удар,
Прокатилась догадка во мне:
Он печален и стар,
Оттого что погиб на войне.

Свою тайну храня
В песне ветра и в пляске огня,
Он прощает меня,
Оттого что не помнит меня.

1968


из поэмы
«Зоя Бажанова»


7
Поэзия! Я лгать тебе не вправе
И не хочу. Ты это знаешь?
                                    – ДА.
Пускай же в прочно кованой оправе
Ничто, ничто не сгинет без следа,
Ни действенный глагол, ни междометье,
Ни беглый стих, ни карандашный штрих,
Едва заметный в явственной примете,
Ни скрытый отклик, ни открытый крик.
Всё, как умел, я рассказал про Зою.
И, в зеркалах твоих отражена,
Она сроднится с ветром и грозою –
Всегда невеста, никогда жена.

И если я так бедственно тоскую,
Поверь всему и милосердна будь, –
Такую Зою –
                   В точности такую –
Веди сквозь время в бесконечный путь.

И за руку возьми её...
                                    И где-то,
Когда заглохнет жалкий мой мятеж,
Хоть песенку сложи о ней, одетой
В ярчайшую из мыслимых одежд.

Поэзия! Ты не страна.
                                  Ты странник
Из века в век – и вот опять в пути.
Но двух сестёр, своих союзниц ранних, –
Смерть и Любовь –
                           Со мною отпусти.

Январь – март 1969



День рожденья
восьмого февраля

День рожденья – не горе, не счастье,
Не зима на дворе, не весна,
Но твоё неземное участье
К несчастливцу, лишённому сна.

Зов без отзыва, призрак без тела,
Различимая только с трудом,
Захотела ты и прилетела
Светлым ангелом в сумрачный дом.

Не сказала и слова, но молча
Подняла свой старинный стакан,
И в зелёной бутылочной толще
Померещился мне океан,

Померещились юные годы,
Наши странствия, наши пути
И одно ощущенье свободы,
И одно только слово: прости!

Не позднее 1974


Миф

По лунным снам, по неземным,
По снам людей непогребённых
Проходит странник. А за ним
Спешит неведомый ребёнок.

«Что, странник, ты несёшь, кряхтя?
Футляр от скрипки? Детский гробик?» –
Кричит смышлёное дитя,
И щурится, и морщит лобик.

Но странник молча смотрит вверх,
А там, в соревнованье с бездной,
Вдруг завертелся бесполезный
Тысячезвёздный фейерверк.

Там за петардой огнехвостой
Мчит вихревое колесо.
Всё это, может быть, не просто,
Но малым детям внятно всё.

И мальчик чувствует, что это
Вся жизнь его прошла пред ним –
Жизнь музыканта иль поэта,
И ужас в ней незаменим.

Что ждёт его вниманье женщин,
Утраты, труд и забытьё,
Что с чьей-то тенью он обвенчан
И сам погибнет от неё.

Не позднее 1974


Временный итог

Хорошо! Сговоримся. Посмотрим,
Что осталось на свете. Пойми:
Ни надменным, ни добрым, ни бодрым
Не хочу я ходить меж людьми.

Чем гордиться? Чего мне ломаться?
И о чём еще стоит гадать?
Дело кончено. Времени масса.
Жизнь идёт. Вообще – благодать!

Я хотел, чтобы всё человечье,
Чем я жил эти несколько лет,
Было твёрдо оплаченной вещью,
Было жизнью... А этого нет.

Я мечтал, чтоб с ничтожным и хилым
Раз в году пировала гроза,
Словно сам Громовержец с Эсхилом, –
Но и этого тоже нельзя!

Спать без просыпу? Музыку слушать?
Бушевать, чтобы вынести час?
Нет!.. Как можно смирнее и суше,
Красноречью – у камня учась.

Не позднее 1974


Колодец

                                             В глубоких колодцах вода холодна.
                                             Но чем холоднее, тем чище она.
                                                                                         И.Бунин

Возникает, колеблется, с воплем проносится мимо.
Если просишь: останься? – то всё потерял впопыхах.
То, что было когда-то обещано, – ветром гонимо.
И любимая женщина не уместилась в стихах.

Утверждают, что время – глубокий колодец свободы,
Что в глубоких колодцах вода холодна и черна.
Пусть проносятся годы и плещут подземные воды,
Я бадью опускаю до самого чёрного дна.

1976


Погоня

Ты помнишь? – скрещались под сабельный стук
Червонные звери геральдики древней.
Мы вышли из башни. Огонь, догорев в ней,
Зализывал спешно окопный уступ.
Метался под ветром...

И мы понеслись по некошеным рвам,
Нас вихорь от грешной земли оторвал.
И вот уже в тучах погоня лихая.
И корчится чертополох, полыхая.

Всё спуталось. Башня. Очаг непотухший...
Оленьи рога и косматые туши
Кабанов... и кубки... и в кубках вино...
О милая, как это было давно!

И вправду ли было? Подробности быта
Одни остаются, а сущность забыта.
Нам незачем сниться друг другу и спать,
Когда рассветает опять...

Теперь мы узнаем, чем кончится сон!
Был рвами когда-то пожар обнесён.
Что тлело в стропилах, шатало, знобило,
Что снилось тебе – это всё-таки было!

И снова я молод, безвестен, один
И корчусь обугленным чертополохом.
Стать комьями глины – и это неплохо!
Стать пеплом... А всё-таки мы победим.

Поэзия делает дело своё
И в тщетной погоне за прошлым рожает
Всё то, что грядущее воображает:
Так господу богу она подражает,
И только за это мы верим в неё!

1976


Нечем дышать, оттого что я девушку встретил,
Нечем дышать, оттого что врывается ветер,
Ломится в окна, сметает пепел и пыль,
Стало быть, небыль сама превращается в быль.

Нечем дышать, оттого что я старше, чем время.

1976 (?)


Вальс двадцатилетних
(Из Луи Арагона)

Годен для ветра, для грязи, для тьмы.
Годен под пули. Годен для марша.
Годен легендой бродить меж людьми.
Без вести годен пропасть. И как старший,
Спляшешь ты, маленький, – только всмотрись
В ритм партитуры нечеловечьей.
Годен для страха, для раны, для крыс.
Годен, как хлеб, извергаемый печью.

Солнце, ты для обречённых горишь!
Двадцатилетними полон Париж.

Годен для крепкой сивухи с утра.
Годен в патруль под раскат канонады
Слушать сигнальных рожков тра-ра-ра.
Кончена молодость. Но, если надо,
Годен любить, умирать, забывать,
В саване сивых дождей истлевая.
Мальчик-солдат! У тебя есть кровать –
Ров трёхметровый, тишь полевая.

Где-то пятнадцать-, шестнадцать- и сем-
Надцатилетние. Кто-то мурлыкал
Песенку, осточертевшую всем
Призывникам в опьяненье каникул.
Только минуту веселья найти, –
Только одну из всего мирозданья.
Может быть, жизнь – это, как ни верти:
«Мама! Я скоро умру, до свиданья!»

Годен по-всякому, годен вполне,
Годен, годен быть на войне.

Так начинается вальс. И опять
Кружатся пары в безумном Париже.
Завтра не петь и с любимой не спать.
Сорок мне било. Но эти мне ближе.
Кружится в вальсе бульвар Сен-Жермен.
Крупным курсивом легло на столетье:
Годен – и баста – и без перемен.
Нет. Как они, не хочу околеть я.

Всё позабыть, позабыть, позабыть.
В медленном вальсе навеки забыть
Сорокалетье столетья.


Павел Антокольский.
Избранные произведения в двух томах. Стихотворения и поэмы, 1915–1940; 1941–1979. М.: Художественная литература, 1986.

Строфы века-2. Антология мировой поэзии в русских переводах ХХ века. Составитель Евгений Витковский.