Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
 

А. М. Жемчужников. Автобиографический очерк <Отрывки>
Письмо Л. Н. Толстого А. М. Жемчужникову
Ответное письмо А. М. ЖемчужниковаЛ. Н. Толстому


А. М. Жемчужников
Автобиографический очерк

<Отрывки>

      <… >Я родился в феврале 1821 года. Воспитывался до 14-летнего возраста дома. Потом поступил, в 1835 году, в первую с.-петербургскую гимназию, из которой вскоре вышел, чтобы держать экзамен в только что основанное императорское училище правоведения, куда и был принят в числе, кажется, сорока первоначальных его воспитанников, 5 декабря того же 1835 г<ода>. Окончив курс, я вышел из училища в 1841 году с чином IX-го класса. Наш выпуск был второй с основания училища. Я поступил на службу в сенат. Но в следующем же году, к великому моему удовольствию, был уволен от канцелярских работ и прикомандирован для занятий к ревизовавшему Орловскую и Калужскую губернии почтенному сенатору Дмитрию Никитичу Бегичеву, автору романа: «Семейство Холмских». Ревизия продолжалась года два. В 1844 году судьба помогла мне снова избавиться от сената. Получив отпуск, я обратился к занятиям по другой санаторской ревизии. В то время мой отец ревизовал таганрогское градоначальство, и я находился при нем в продолжение восьми месяцев. Занятия при ревизовавших сенаторах были для меня весьма полезны. Они дали мне возможность еще в юности ознакомиться с жизнию провинции и находиться в сношениях со всеми общественными слоями. В мае 1846 г<ода> я получил опять отпуск с разрешением поехать за границу, откуда вернулся на сенатскую службу через восемь месяцев. Летом 1847 г<ода> я перешел из сената на должность помощника юрисконсульта, а в 1849 г<оду> поступил на службу в государственную канцелярию, где с 1855 года был помощником статс-секретаря государственного совета. 1-го января 1858 года я вышел в отставку. <…> С тех пор я покинул Петербург как постоянное местопребывание и проживал сначала в Калуге, где женился, потом несколько лет в Москве, а затем за границей: преимущественно в Германии, в Швейцарии, в Италии и на юге Франции. Моя продолжительная жизнь за границей, которая была, впрочем, прервана возвращением на некоторое время домой, была для меня не менее полезна, чем жизнь в провинции. Я убедился на опыте в разумности и в высоком нравственном значении многих сторон западноевропейского быта и проникся глубоким к ним уважением и сознательным сочувствием. С 1884 г<ода> я переселился окончательно в Россию. Последние четыре года я живу в деревне, то у себя, в Елецком уезде, Орловской губернии, то у моих родственников, большею частью в Рязанской губернии.
      Я делю мою жизнь после выпуска из училища на два периода, резко отличающиеся друг от друга по внутреннему своему содержанию: до отставки в 1858 г<оду> и после отставки. В первом периоде было более внешних перемен и движения, знакомств, обязанностей и таких занятий, которые служащими чиновниками называются «делом»… Во втором было более сосредоточенности, размышления и критики. Критическое отношение к окружавшему меня обществу заставило меня обернуться задом ко всему прошлому и пойти другой дорогой. Именно с той минуты, когда я оказался без обязательного служебного дела, я начал сознавать, что могу быть дельным человеком. Я искренно уважал государственных людей, достойных этого имени; но, достигнув 37-летнего возраста, я начал сомневаться в том, что во мне есть данные для занятия когда-нибудь между ними места. За все время моей службы я успел составить себе репутацию искусного редактора. Действительно, я умел хорошо писать бумаги и доклады и ловко редактировал чужие мнения; и нет сомнения, что при таких условиях я мог бы «составить себе карьеру»; но меня – могу похвалиться – такая перспектива не привлекала. В мои лета пора уже было позаботиться о возможности выражать свои собственные мнения, вместо того чтобы редактировать чужие, да притом еще нередко мне антипатичные. А потому я решился, к немалому удивлению многих моих сослуживцев и знакомых, расстаться и с званием помощника статс-секретаря государственного совета, и с званием камер-юнкера. В первом периоде моей жизни я убил много времени даром. Жизнь чувственная часто преобладала совершенно над духовною. Не столько служба, сколько светская жизнь нередко засасывала меня как болото. Появлялись, конечно, и тогда более или менее продолжительные светлые промежутки. Они-то и подготовили возможность совершившейся со мною после перемены. Еще на училищной скамье я сделал запас возвышенных идеалов и честных стремлений. Дух училища в мое время был превосходный. Этим духом мы были обязаны не столько нашим профессорам, между которыми были очень почтенные люди, но Грановских не было, сколько самому основателю и попечителю нашего училища – принцу Петру Георгиевичу Ольденбургскому. Он, своим личным характером и обращением с нами и нашими наставниками, способствовал к развитию в нас чувства собственного достоинства, человечности и уважения к справедливости, законности, знаниям и просвещению. Состав моих товарищей был также очень хорош. Я был близок почти со всеми воспитанниками трех первых выпусков. Мы были воодушевлены самыми лучшими намерениями. Как добрые начала, вынесенные из училища, так и доходившие до меня потом веяния от людей сороковых годов не дозволяли мне бесповоротно увлечься шумною, блестящею, но пустою жизнью. В первый период моей жизни я, может быть, многое проглядел из того, чтó происходило вокруг меня; но то, чтó до меня доходило, оценивалось мною по достоинству. Я продолжал мерить людей и дела мерою сохранившихся в полной чистоте и неприкосновенности моих идеалов. Врожденная отзывчивость не дала душе моей заглохнуть. Я был всегда чужд равнодушию, и это было большое для меня счастие. На своем веку я подмечал не раз, как индифферентность вкрадывается в человека большею частью под личиною «благоразумия и практичности в воззрениях на жизнь», а потом, мало-помалу, превращается в нравственную гангрену, разрушающую одно за другим все лучшие свойства не только сердца, но и ума. После моей отставки я, на полной свободе частной жизни, сблизился с обществом писателей и со многими лучшими представителями направления сороковых годов, к которым питаю до сих пор особую симпатию и глубокое уважение. Они всегда были лучшими моими друзьями и наставниками.
      Самым тяжелым и мрачным временем моей жизни я считаю вступление мое на службу в 4-й департамент сената после выпуска из училища. Я помню, что первое порученное мне занятие состояло в исправлении старого алфавитного указателя, в котором наибольшая часть дел, чуть ли не целый том, значилась под буквою О: о наследстве, о спорной земле, о духовном завещании и т. д. до бесконечности. Помню также, что я около того же времени написал на черновом листе какой-то деловой бумаги стихотворение, в котором призывал к себе на помощь терпение ослиное, так как человеческого было недостаточно. Самое лучшее время моей жизни было пребывание мое в Калуге вскоре после выхода в отставку. Тогда разрешался крестьянский вопрос. Я почитаю себя счастливым, что был свидетелем освобождения крестьян в Калужской губернии, где тогда был губернатором мой товарищ по училищу и друг Виктор Антонович Арцимович, женатый на моей сестре. Великое дело имело огромное влияние на русское общество. Оно вызвало и привлекло к себе большое количество друзей и тружеников. Новые люди являлись повсюду, и общество росло умственно и нравственно, без преувеличения, по дням и по часам. Недавние чиновники и владетели душ преображались в доблестных граждан своей земли… Хорошее было время! Я должен упомянуть еще об одном обстоятельстве того времени, чисто личном, но имевшем глубокое влияние на всю мою последующую жизнь. Я тогда сделал знакомство, которое положило основание моему семейному счастию. Словом, это время было в моей жизни светлым праздником.
      Обстоятельства жизни отражались на моих литературных занятиях. Я начал писать еще в училище, преимущественно стихами, и писал немало. <…> Потом скучная служба и рассеянная жизнь заставили меня замолкнуть. В печати я появился не прежде 1850 г<ода>. Сперва писал мало и лениво, как бы в минуты пробуждения. Иногда мне случалось относиться критически к окружающей меня среде и тосковать о своей нравственной неволе. Когда, в эпоху новых веяний, я вышел в отставку именно с тем, чтобы иметь право и возможность мыслить и чувствовать с бóльшею свободою и независимостью, во мне родилось сомнение в дельности моих литературных занятий. Мне казалось, что мои стихи никому не нужны в такое серьезное время. Поэзия на «гражданские мотивы» была бы очень уместна в эпоху пробуждения ума и совести. Я сознавал все высокое ее значение, и меня к ней тянуло; но эти песни пел тогда Некрасов. Они были так сильны и оригинальны, что тягаться с ними я, конечно, не мог, а вторить им, хотя бы и не фальшивя, было бы излишне. С другой стороны, так называемая «чистая» поэзия, отрешенная от злобы дня, – возвышенна и прекрасна всегда. Такого времени, когда она могла бы оказаться ненужной, не бывает. Но я чувствовал, что моя муза не обладает ни лиризмом, ни красотою, которые я почитал необходимыми принадлежностями чистой поэзии. В то время мои недостатки оказались бы еще заметнее. Вот почему я тогда почти бросил писать стихи и обратился к прозе, так как делиться с обществом моими мыслями я все-таки чувствовал потребность. В то время я написал статью: «Современный просветитель народа» (напечатана в «Русском Вестнике»), в которой подвергнул критическому разбору брошюру «Печатная правда», обращенную к русскому народу с целью приготовить его будто бы к пониманию объявленного уже правительством преобразования крестьянского быта; а позднее – статью «Физиономии и силы» (в «Русском Вестнике»), в которой, с точки зрения наступившего переходного времени, старался отметить черты нашего дореформенного быта. <…> Когда я жил за границею, во мне вновь родилась потребность писать стихи. Второй перерыв в стихотворстве совпадает со временем болезни и смерти моей жены. Затем, в особенности с 1883 года, я начал писать сравнительно много. В 1884 году я вернулся в Россию, и все последние года мне писалось более, чем когда-нибудь в моей жизни. Мне казалось, – и продолжает казаться до сих пор, – что у меня есть чтó сказать, и мне хочется высказываться. В этом настроении чувствуется желание наверстать потерянное время и сознание, что возможность писать может прекратиться со дня на день. Быть может, здесь также есть доля старческой болтливости.
      До сих пор не было издано ни одного сборника моих стихотворений, и я представляю едва ли не единственный у нас пример поэта, дожившего до 71-го года и не издавшего ни одного такого собрания. Это произошло оттого, что в юности я просто не заботился об издании мною написанного; а потом все откладывал это дело – должен признаться – из самолюбия. Я охотно согласился на издание сочинений популярного Кузьмы Пруткова, тем более, что не я один нахожусь за них в ответственности. А стихи за подписью моего имени… это – другое дело. Я никогда не был популярен. Отзывы обо мне появлялись в печати очень редко, и, может быть, по той, между прочими, причине, что я, не издавая собрания моих произведений, не подавал повода замолвить о них слово. Несколько последних лет я был в постоянной нерешительности. Мне все хотелось написать еще что-нибудь получше прежнего, и я не терял надежды, что это исполню. Теперь издаю полное собрание моих стихотворений, но не потому, что надежда моя исполнилась, а потому, что наконец – пора! В мои лета откладывать исполнение чего-либо на будущее время – не приходится. Пора подвести итоги и представить обществу отчет в моей литературной деятельности, какова бы она ни была. <…>

Алексей Жемчужников

с. Стенькино, Ряз<анской> губ.
17 февр<аля> 1892 г.


[Жемчужников 1892, т. 1, с. I–XII]

Письмо Л. Н. Толстого А. М. Жемчужникову
1900 г. Февраля 8. Москва.

            Любезный и дорогой другъ Алексѣй Михайловичъ,
      Очень радуюсь случаю напомнить тебѣ о себѣ сердечнымъ поздравленiемъ съ твоей твердой и благородной 50 лѣтней литературной дѣятельностью.
      Поздравляю себя съ тоже почти 50 лѣтней съ тобой дружбой, которая никогда ничѣмъ не нарушалась.
            Любящiй тебя другъ

Л. Толстой.

8 февраля 1900.

[Л. Толстой. Письмо]

Ответное письмо А. М. ЖемчужниковаЛ. Н. Толстому
1900 г. Февраля 11. Петербург.


      Любезный дорогой друг Лев Николаевич, твое письмо, прочтенное на моем юбилее Алексеем Николаевичем Веселовским и мне им переданное, меня осчастливило. От всего сердца благодарю тебя за него. Бог даст, я еще повидаюсь с тобою и буду иметь радость тебя обнять и еще раз лично поблагодарить тебя за твою ко мне дружбу. Прошу тебя передать Софье Андреевне, что я целую ее руку и шлю привет всем знакомым со мною Вашим детям. Горячо желаю тебе и всем Вам здоровья и всего лучшего. Надеюсь выслать тебе в непродолжительном времени мои стихотворения с просьбою поместить их в твою библиотеку. Признаюсь, что я принял это решение только после твоего письма, придавшего мне смелости. Сердечно тебя любящий и глубоко уважающий тебя друг

Алексей Жемчужников.

      P.S. Присутствовавшие на моем юбилее представители разных редакций обратились ко мне с просьбою дозволить им переписать твое письмо, и я не мог им в этом отказать.

[Л. Толстой. Письмо, с. 302–303]