Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

Каникулы
Горит Ян Гус
«Эпоха просит простоты...»
«Проходит женщина по пляжу...»
«Ударил дождь по тёмному стеклу...»
«Тень самолёта в озёрной воде...»
«И овцы, что пасутся на лугах...»
«За пять минут до битвы Курской...»
«Все думали, что с Гитлером война...»
«Минувших дней трагический клубок...»
«Солдаты потешных полков...»
«Тома старинные «ин кварто»...»
После диспута о поэзии
«Отплакала, отпела, отлюбила...»
«Но я запомнил только два...»
«Я не искал случайных встреч с тобой...»
«Не говори мне – «не люблю»...»
«Дом стоит на берегу...»
«Ничего, ничего, потерпи...»
«Явив такую милость...»
Сон
«На станции выйду случайной...»
«Никто не провожает проводниц...»
Народоволец
«Ты гнал, губитель мой прелестный...»
«Как поживаешь, плясунья...»
«Эта двенадцатилетняя связь...»
«Мне дочери нынче явились во сне...»

 
 

Каникулы

Майоров пишет грустные стихи:
«Мы были высоки, русоволосы...»
Фашисты в Праге.
                         Скорбны и легки,
Горят, как свечи, польские берёзы.

А над Москвой простёрта тишина.
Шумят деревья влажною листвою.
Идёт весна,
                  За ней идёт война.
Она ещё не стала мировою.

Она ещё не сгорбила их плеч,
Ещё ни бомб,
                      ни затемнённых окон.
«Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь», –
В последний раз
                         прочтёт ифлийцам Коган.
Им ведомо, что ждёт их на веку.
Не жертвенность.
                            Не поза.
                                         Не бравада.
Поэзия,
Пришёл твой срок платить у Сталинграда.

Поэзия, провидящий солдат,
Тебе одной вручается повестка,
Когда ещё предательски молчат
Германские орудия у Бреста.

Когда сирень
                       кипит со всех сторон,
И белый дым, как дым беды грядущей.
И, как идущий к фронту эшелон,
Ночной трамвай,
                            В Сокольники идущий.


Горит Ян Гус

Горит Ян Гус.
                      Он руки распростёр.
Чернеет небо, как печная вьюшка.
И
     сердобольно
                          хворост на костёр
Подбрасывает, охая, старушка.
Но пламя, обнимая города,
От той вязанки маленькой взметнулось.
Горит рейхстаг...
                            «Святая простота», –
Как горько ты Европе обернулась!
Мы стали не наивны.
                                 Не просты.
Но иногда
                 вдруг чувствую я глухо:
Горит Ян Гус.
                       Чадят ещё костры.
Жива ещё зловещая старуха...



Эпоха
          просит
                     простоты.
Она устала от изыска.
От изощрённой пустоты,
От осмотрительного риска.

Ей равным образом претит
Всё, что по сущности манерно:
Напыщенность кариатид
И обезличенность модерна.

О эта правда естества,
Заветная первооснова,
Когда обычные слова
Нас продирают до озноба!
Так,
      задохнувшись бы,
                                      вошла
К тебе вдруг женщина с мороза,
С которой тщетна и смешна
Любая выспренность и поза.



Проходит женщина по пляжу.
В порезах голые ступни.
В её глазах, как черти, пляшут
Зелёных бакенов огни,

Она в рыбацком капюшоне.
На бёдрах юбочка, как взрыв,
Глазеют местные пижоны,
Рты в изумлении раскрыв.

Идёт сквозь зависть и жаленье,
Плечами зябко шевеля.
На шее, будто ожерелье,
Пылает рыбья чешуя.

И вдруг потупится неловко,
Как будто девочка, тиха.
...Я жду её в зыбучей лодке
С зелёным именем «Тайга»,

Я жду за островом Желанным.
На вёсла скользкие сажусь.
И не гожусь я капитаном –
Скорее юнгою гожусь.

Гребу отчаянно и жарко,
И на взлетающей корме
Она мне кажется русалкой,
Что волны выплеснули мне.

А я робею непонятно,
И всё боюсь я, что вот-вот
Байкал рассерженный
                                      обратно
Её, как в сказке, заберёт.



Ударил дождь по тёмному стеклу,
сверкнул огонь – и сад мой озарился.
И я подумал:
                      «Если я умру,
зачем на белый свет я появился?»

...Шумел мой сад – тяжёлые плоды
влекло с дерев,
                             и словно бы к истокам
стремились струи тёмные воды,
задушенно хрипя, по водостокам.

Я не знавал такого отродясь!
Но прошлое, представшее воочью,
внушало мысль, что некто, осердясь,
меня прибрать задумал этой ночью.

Под стон дубов, что гнулись на ветру,
под гром небес, взывающих к расплате,
я так подумал:
                         «Если я умру,
то это будет очень даже кстати...»

...Но блеск угас, раздался сиплый глас,
гласил петух – дух умиротворенья,
и отвращал смущение от нас,
и прекращал стихий коловращенье.

Сползал туман с очнувшихся берёз,
стекали капли с листьев бересклета,
и запах роз, осилив запах гроз,
казалось, мир сулил нам в это лето.

– Дыши, – шумели ели,– и скажи,
что, в общем, нет причин для беспокойства,
и что на состояние души
влияют атмосферные расстройства!

– Всё это так, – твердил я, – это так –
опять тверды разверзшиеся тверди!
Но эта ночь, но молнии, но мрак,
но эти мысли странные – о смерти...



Тень самолёта в озёрной воде
напоминает о давней беде.

Гул самолёта в озёрной тиши
к чёрным протокам пригнул камыши.

Тень полоснула по жёлтому дну –
умная рыба ушла в глубину.

Тень покачнулась, на лес налетев, –
хриплые птицы взлетели с дерев.

Ропот в природе пронёсся и стих –
что-то напутал звериный инстинкт.

Но наконец среди обжитых мест
лёг на дорогу распластанный крест.

...Старый водитель, взглянув в небеса,
жмёт машинально на все тормоза...



...И овцы, что пасутся на лугах,
и к озеру клонящаяся ива,
и пастухи с жалейками в руках,
и с каждым днём тучнеющая нива,
и эта тишь,
                  и эта благодать –
красоты буколического рода –
все эти кущи местные
                                    под стать
эпохе безмятежной Гесиода.
Тем временам мечтательным,
                                                      когда
под сенью струй,
                            в зелёных пятнах ряски
стояла в шлеме бронзовом вода,
как ныне в той пробитой пулей каске...



За пять минут до битвы Курской,
как водится, в тени ветвей,
на полосе ничейной, узкой
шальной защёлкал соловей.

За пять минут до канонады,
в лесу, на линии огня,
он выводил свои рулады,
в ночи отчаянно звеня.

Но бог войны, тоской объятый,
с азартом сумрачным в крови
воскликнул: «Чур, певец проклятый,
певец небес,
                       певец любви!»

И пушки грянули.
                            И с тыла
рванулись танки на простор.

...И в мире стало всё, как было,
как всё в нём было до сих пор.



Все думали, что с Гитлером война
продолжится не годы, а недели.
И, сев у затемнённого окна,
с надеждой в репродукторы глядели.

Как будто возвестить мог Левитан,
что, накопив войска свои поодаль,
мы совершили яростный таран
и прорвались на Вислу и на Одер.

И что часы фашистов сочтены
и в Руре пролетарии восстали...
Но мы уже оставили Ромны
и к Харькову с боями отступали.

И мать моя, беременная мной,
не ожидая помощи Европы,
по выходным копала под Москвой
крутые, полных профилей, окопы.



Минувших дней трагический клубок
не размотав хотя б наполовину,
ты создал ученический лубок,
а полагаешь – смелую картину.

Ты убеждён, что меркнет красота,
страдает правда некая большая,
когда берут различные цвета,
их на холсте кощунственно мешая.

И у тебя история сама
взирает с чистотою задубелой,
что есть прямое следствие письма
одной лишь краской – чёрной или белой.

Тебе постичь оттенков не дано –
ты, метафизик, мыслишь беспредметно:
юнец – не зелен, слово – не красно,
и радуга – отнюдь не разноцветна!



Солдаты потешных полков
играют в потешные игры.
Летят от железных подков
цветные потешные искры.

Потешного ботика борт
и кубки с потешною брагой.
И машет отважно Лефорт
своею потешною шпагой.

Греми, барабан, – и допрежь
не стихнет в ушах самодержца
вся прежняя музыка –
                                       режь! –
потешь государево сердце.

Покуда на стыке веков
не вбиты раскольные вехи,
солдаты потешных полков
лихой предаются потехе.

Потешные пушки палят.
И, как на Руси уж ведётся, –
ещё никому невдогад,
как всё это ей обернётся.



Тома старинные «ин кварто»,
тиснённый золотом бордюр,
и резкий профиль Бонапарта,
и строгость глянцевых гравюр.

Дымы картечные виются!
Зовёт к оружию набат!
Эпоха войн и революций
в альбомный втиснута формат.

Пускай стоит у гильотины
король, подъемлющий персты, –
типографы невозмутимы:
ясны их стройные шрифты.

О знаки, полные отваги!
...Но нам усвоить довелось
язык обёрточной бумаги
с декретами и вкривь и вкось.

И те огромные, вполнеба,
плакаты страшной вышины,
где все подробности нелепы,
но все пропорции – верны.


После диспута о поэзии

Засохла в огороде бузина,
и умер дядька в Киеве – и ныне
такие наступили времена,
каких давно уж не было в помине!

Как будто так теперь заведено
до самого скончания земного –
с угрюмой неизбежностью – одно
логично вытекает из другого.

И наконец-то связаны концы,
увязаны научные системы,
чтоб больше неразумные юнцы
не ставили безумные проблемы.

Дабы они не мучились без сна,
когда, противясь собственной природе,
цветёт необъяснимо бузина
у киевского дядьки в огороде!..



Отплакала, отпела, отлюбила,
отголосила,
                      мёртвых отждала.
И жизнь прошла: что было – позабыла,
как будто бы и вовсе не была.
Разбит очаг, муж не пришёл из плена,
в могиле дети – кровь её и плоть.
– Как, мать, жила?
                                 – Жила? Обыкновенно.
Не без греха,
                      да милостив господь...



Но я запомнил только два –
два только имени, не боле.
Два образа, два существа –
две мглы, две женщины, две боли.

Я не запомнил ни черта
из прочего. Лишь только это:
две пары глаз и два чела –
два сна, два облака, два света.

Ни в чём не схожих – ни судьбой,
ни склонностями, ни обличьем,
а как бы связанных отличьем
одной поруки круговой.

Ещё мне долго, как ни глянь,
стоять пред ними, пред двоими,
но всё труднее между ними
провесть мне призрачную грань.

Замкнулось вечное кольцо.
В один сплелись два разных крика.
И всё мучительней два лика
в одно сливаются лицо.



Я не искал случайных встреч с тобой.
Но мне, несуеверному с рожденья,
в идущей мимо женщине любой
твой образ мнился, словно наважденье.

Был город сводней.
                               Я сбивался с ног!
Что за район? Какое это место?
Ведь ты могла, внезапная как рок,
явиться мне из каждого подъезда.

...Но твой отъезд – и как бы не у дел,
бреду понуро по Замоскворечью.
Куда спешить мне?
Город опустел.
На что глазеть?
                            Я никого не встречу.



Не говори мне – «не люблю».
Не говори – «люблю».
Ведь я тебя не тороплю,
не тороплю – люблю.

Оставь хоть это – и не ставь
терпение в вину.
Одну надежду мне оставь,
надежду лишь одну.

Что хочешь ты воображай –
не видь меня, не слышь.
Но лишь надежды не лишай,
одной надежды лишь.

И что бы ни было – молю:
вблизи или вдали –
не говори мне – «не люблю»,
«люблю» – не говори.



Дом стоит на берегу.
Рыбы плавают морские.
Те слова поберегу,
а скажу тебе – другие.

Значит, снова – не судьба!
И как водится меж нами –
я скажу тебе слова,
ты ответишь мне – словами.

Словно нам уж не впервой
под одним сходиться кровом.
Разговаривать с тобой.
Не обмолвиться ни словом.



Ничего, ничего, потерпи, –
ты себе повторяешь всё чаще,
пропадая в молчащей степи,
ко груди припадая скорбящей.

Ты не ведал, желая вериг,
чем грозит это предназначенье!
А ничтожен ты или велик –
не имеет отныне значенья.

Зашумят ли грибные дожди,
застучат ли железные грады,
ниоткуда прощенья не жди,
ниоткуда не жди ты пощады.

Не пеняй в нелюдимом краю,
что тебе этот жребий завещан.
Не надейся на славу свою,
на любовь неразумную женщин.

Ведь по правилам этой игры,
по законам, не зримым наукой,
все волшебства добры до поры,
все блаженства беременны мукой!

...Но, угрюмо сжигая мосты,
ты всё громче стучишься у входа.
И уже не надеешься ты
на смешную счастливость исхода.



Явив такую милость,
ступил ты в этот круг.
Но что с тобой случилось,
стряслось
                с тобою
                                вдруг?
От прежних откровений
не стало ничего.
Всё меньше озарений.
Всё чище мастерство.
И словно бы нарочно,
молчаньем окружён,
ты видишь еженощно
один и тот же сон.
Ты видишь дом,
                                собаку,
веранду в полумгле
и белую бумагу
на письменном столе.
Всё та ж в тебе отвага,
какая и была,
но белая бумага
пугающе бела.
И, тычась бестолково
средь этой немоты,
ни слова,
                ни полслова
не в силах вспомнить ты...


Сон

Я вверх взглянул, от ужаса дрожа:
прекрасным утром, раннею весною
на уровне восьмого этажа
ты стёкла тёрла тряпкою цветною!

Я закричал: – Себя побереги!
Как ты могла? Что скажет тётя Лиза?!
Но ты в ответ: – Ах, это пустяки! –
и тихо
            оттолкнулась от карниза.

И, ангельски спускаясь с высоты,
ты перешла в надменное паренье,
как бы явив ту истину,
                                        что ты
воистину небесное творенье.

Ты поправляла шпильки в волосах,
досадливо придерживала платье...
И понял я: круженье в небесах
обычнейшее, в сущности, занятье!

А ты парила, облаку под стать,
и, излучая слабое сиянье,
– Летать, –
                    смеялась, –
                                        надобно летать –
в нормальное вернуться состоянье!..



На станции выйду случайной.
Засохший куплю бутерброд.
В засаленном френче начальник
печально рукою махнёт.

И, словно бы глас безответный,
взывающий в ночь, наугад,
трагический колокол медный
ударит три раза подряд.

Не так ли для пущей острастки
в старинном спектакле одном
вещали о страшной развязке,
назначенной вышним судом?

...Но дунет ночная остуда,
ночная зажжётся звезда.
Я дальше уеду отсюда –
и вновь не вернусь я сюда.

Ни жизни не жаль мне, ни денег,
но жаль мне оставленных тут
вот этих высоких мгновений,
пронзительных этих минут.

Как будто бы свет этот бледный
не раз ещё вспомню потом.
...И колокол, колокол медный,
и ночь на перроне пустом.



Никто не провожает проводниц...
...Но в их движенье скрыто постоянство,
которое, не ведая границ,
соединяет время и пространство.

Как звёздный свет, летит в ночи вагон –
и в наши души входит отрешённость.
Как будто бы распалась связь времён,
предметов изменилась протяжённость.

Как будто бы какой-то вещий дух,
что мы в себе несли благоговейно,
блеснул во тьме и тотчас же потух
и обратился в формулу Эйнштейна.



Народоволец

Благие порывы души,
высоких стремлений начатки.
...И ты угасаешь в глуши –
добро, если в Пензе иль в Вятке.

А чаще – подобный замах,
мечтания об идеале
кончаются на Соловках,
за Верхнеудинском, на Каре.

...Ты был бы, наверно, смешон,
когда б не платил эту цену.
Но снова ты прёшь на рожон
и лоб расшибаешь о стену.

Кружит над погостами снег,
и ветер в степи хороводит –
и весь девятнадцатый век
покоя душа не находит.

Невеста заплачет в тоске
над образом полузабытым.
...И выйдут в женевском листке
четырнадцать строчек петитом.



Ты гнал, губитель мой прелестный.
Ты даже не притормозил.
И сразу свет померк небесный
и свет вечерний засквозил.

Я взмыл без видимых отметин
Среди бензиновых паров –
уже фактически бессмертен,
ещё практически здоров.

И ангел в облаке пунцовом
уже склонялся надо мной –-
там,
        на шоссе.
                      за Одинцовом,
у поворота в мир иной.

...Я покидал вас без печали,
в беспамятстве,
                            не помня зла.
Но душу слабую держали
отец и мать – за два крыла.

Они вцепились, как умели,
не разбирая – что зачем.
И тем душа держалась в теле,
и больше, кажется, ничем.

И если б даже без оглядки
она отправилась туда,
то след от этой мёртвой хватки
с неё не стёрся б никогда.



Как поживаешь, плясунья?
Вот и уважен закон,
не разрешающий всуе
произнесенье имён.

Верен стихам безымянным –
временем скрыт аноним.
... Что же мне делать с желанным
именем милым твоим?

Как совладать мне с недугом,
чтобы в рассветную рань
этим нечаянным звуком
не разорвало гортань?

В час, когда вытрет сиделка
смертную влагу со лба.
Ты-то всё думал: безделка.
А оказалось – судьба.



Эта двенадцатилетняя связь –
старой ограды чугунная вязь,

кеды, забитые влажным песком,
жёлтые листья в пруду городском.

Кто это знает? Никто и нигде,
что отразилось в вечерней воде.

Может быть, некто
                                и помнит про то?
Не обольщайся: нигде и никто.

Значит, тому и названия нет
по минованьи двенадцати лет,

Смысл, к огорчению, неразличим
по истеченьи двенадцати зим.

Ветра круженье,
                           сиротство скамей
предполагают крушенье семей.

Да и прогулки у старых оград
усугубляют лишь горечь утрат.

– Чем же держалась, –
                               ты спросишь, дивясь, –
эта двенадцатилетняя связь –

сон наяву, наваждение, бред...
– Милая, этому имени нет.

Может быть, просто имелись в виду
жёлтые листья в осеннем пруду,

дождик нечастый, круги по воде...
Но, к сожаленью: никто и нигде,



Мне дочери нынче явились во сне:
все трое – печальны, все трое – одне.

В безвидной пустыне
                               иль мёртвых горах,
где ветер вздымает
                            лишь каменный прах.

Где бледное небо подобно стеклу,
стоят они, очи вперяя во мглу.

И нету окрест ни листка, ни леска.
И чёрная птица над ними – тоска.

Я руки в отчаяньи к детям простёр.
– Ты плачешь, –
                         сказала одна из сестёр. –

– Ты плачешь, – меньшая
                               промолвила дочь, –
но слёзы твои превращаются в ночь.

Напрасно ты наше
                                    смутил забытьё.
Ступай, нам неведомо имя твоё,

И дочеръ вторая отверзла уста:
– Как этот ландшафт,
                         наша память пуста.

Но вижу души твоей
                                    чёрный астрал.
Пришелец из прошлого,
                                           ты опоздал.

В долине безумья,
                                 где мёртвая падь,
наш сон окормляет
                                безумная мать.

И кто бы ты ни был –
                                 надежд не таи:
лишь ада исчадия – чада твои!
Но словно бы луч,
                                проницающий ночь,
Шагнула из морока старшая дочь.

В глаза мои, словно в
                                    бездонную щель,
взглянула любимая
                                    старшая дщерь,

И тень узнаванья прошла по лицу.
И горько она улыбнулась отцу.

И молча три тени
                               склонились ко мне.
– О дети... – шепнул я
                                         и умер во сне.


Игорь Волгин.
Волнение. Стихи. М.: Молодая Гвардия, 1965.
Кольцевая дорога. М.: Советский писатель, 1970.
Шесть утра. М.: Московский рабочий, 1975.

Русская поэзия / XX век / Антология.
М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2001.
Литературная Газета, 6–12 марта 2002 г., № 9.