Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

1966–1973
     Август
     Мёртвое озеро Байкал
     «На дне воды лежал песок...»
     Детство
     «Страшен город Ленинград...»
     «Спускалось солнце в просеку...»
     Белое платье Эмили Дикинсон
     «Я бы жил совсем иначе...»
     «Когда Россия всё была Россией...»
     «Когда на вас навалится зима...»
     «Мы мстим и мстим и мстим кому-нивесть...»
     Как ныне сбирается вещий Олег
     «Столько нежности сжалось во мне...»
     «Осени плачевной...»
     «Под музыку Вивальди...»
     «Есть мученье душ холодных...»
     «Был ли каждый Божий миг...»
     «Что надобно для красоты...»
     «Выходи на воздух вешний...»
     «Безоглядна мысли гладь...»
     «Я женщину эту люблю, как всегда...»
     «Тоньше, тоньше жизнь с годами...»
     «Да, когда-нибудь, когда не...»
     «Был последний летний день, и оттого...»
     Постоянство
     «Приземлился листьев суховей...»
     «И снег завалит всякий путь...»
     «Лес исхожен до корней...»
1973–1975
     Когда проснёшься
     Сквозь движенье
     По сути
     Съезд
     Всех ли погубил потоп
     Такая ясность
     «День базарный бел, как мельник...»
Из книги «Помолвка» 1976–1977
Из книги «Подземная нимфа» 1976–1977
     Подземная нимфа (1)
     Ева (1)
     Ева (2)
     Подземная нимфа (2)
     Встреча
     Лесная нимфа средней полосы
     Подземная нимфа (3)
     Душа моя
     Ничего
     Подземная нимфа (5)
Из книги «Росстань» (антистилизации) 1979–1980
     «Как на чуждой на сторонке...»
     «Ради красного денька...»
     «Ни отца с того света, ни матушки...»
     «Во всех землях всё по земну...»
Из книги «Охота на эхо». Эпиграммы. 1980–1981
Из книги «Инверсии» 1980
     «Сообщилось судно течью...»
     «Звук, я чист перед тобою...»
     «Отвлекаясь от бумаги...»
     «Не запомнил я, казалось...»
     «В бурю, в вёдро, как младенцев...»
     «Грех судить эгоцентриста...»
     «Смолкла семиструнна лира...»
     «Средь крыловского оркестра...»
     «Над подвыпившею дачей...»
Из книги «Бездонный чёлн» 1981–1983
     «Остались от восстаний...»
     «Когда убили одного...»
     Bottomless boat
     «Во глубине колодца...»
     «Нет, не стать мне конформистом...»
     «Я не любитель мнений...»
     «Был воздух млад. Был молод...»
     «Остаётся надеяться лишь...»
     «Дачи заколочены...»
Из книги «При слиянии» 1982–1983
     «Из земли они восстали...»
     «Пусть проста простота...»
Из книги «Мгновение ока» 1983–1985
     «Надворных бликов пляска...»
     «Моржи это люди...»
     «Стоишь, озираясь, но кто ты и где...»
     Элегия
Из книги открытых сравнений «Непреступный свет» 1986–1987
     «Как, помешавшись, человек...»
     «Как ты тверда, как ты умна...»
     «Как унизительно, небось...»
     «Как среди чуждых и родных...»
     «Как издали нам верить в смерть...»
     «Как человеку, чтобы стать...»
     «Как из глазниц своей зимы...»
     «Как за добро приятней мстить...»
     «Как на востоке одарён...»
     «Как женщина, что умерла...»
     «Как в дни рождений говорят...»
     «Как филолог, он словно клещ...»
     «Как прежде на деревне всяк...»
     «Как не какой-то мухомор...»
Из книги «Вплоть» 1984–1989
     «Господи, отчего тиранов...»
     «Землёй была им вера...»
     «Удаляясь по алее...»
     «Мятежи: вакханалия грёз...»
     «Захотелось травине...»
     «Страшный Суд вверяя Богу...»
     «Суждений порывы...»
     «Ветер, воющий по-волчьи...»
     «Вот рецепт бескрайней воли...»
     «Дождь повис на стёклах...»
Из книги «Кахетинские стихи» 1985–1986
     «Где ж разрушенные храмы...»
     «Ночь, конечно, очевидней...»
     «Взобрался соседский мальчик...»
     «Мы – заезжие профаны...»
     «– Мне приснился, генацвале...»
     «Всяк народ – урок другому...»

 

1966–1973

Август

День стоял, расставив вилы.
Вся трава, как лошадь, пала.
И лежала, как попало,
позабыв хотя бы хруст.
Как над куполом могилы
коршун образует крест.
Рожь ржавела и являла
сухомятку сельских крыш.
Шмель забыл, что он – как улей,
жук забыл, что он – как пуля.
Коршун окружает поле.
Этот коршун съел бы мышь.


Мёртвое озеро Байкал

Сдохли омули в Байкале,
проданные наперёд
чехам. И вода такая,
будто морщится, а пьёт.

Берега. На сопках – гарь и
худосочная тайга.
Вот Байкал. Вода икает,
задевая берега

каменистые. Олифой
кроет озеро закат.
Реки катят, как Сизифы,
камни круглые. Бурят,

злой бурят – начальник края –
через щели толстых глаз
с пика Черского взирает
на воды большой запас.



На дне воды лежал песок.
И посмотри, насколько зыбки
в воде мелькающие рыбки.
Пора, но посмотри ещё разок,
запомни всё. Осока. Лист осины.
Жук плавунец.
И заросли трясины.
И берега сырой наискосок.


Детство

Нагревается белый кафель.
Там за кафелем – наш картофель
зашипел... На зелёной стене –
наши трещины в старой краске:
горы, головы, войны, сказки...
И окно начинает синеть –
становиться всё гуще, гуще...
занавески слипаются... Вмиг
исчезает из печки пища,
исчезают из комнаты вещи –
вещь за вещью... и даже спящий
навсегда исчезает в них.



Страшен город Ленинград:
он походит на трактат,
что переведён с латыни
на российский невпопад.
К людям улицы стоят
корешками золотыми.

Там летают снег и гарь.
Там гарцует медный царь
псевдо-первенец великий
с головою многоликой
над жестянкой невских вод
серых, как водопровод.

В Ленинграде моря нет –
только камни да каналы,
да болот полуподвалы,
да дворцы без эполет –
на ближайших триста лет
море спрятано в анналы.

Но на Невский, как бывало,
вывел даму удалой её валет.



Спускалось солнце в просеку.
С небес свисала ель.
Стоял солдатик простенький,
похожий на шинель,
глядел он виновато
на жёлтые снега –
с ножом и с автоматом
похожий на врага.

Снега валились с дерева
сквозь веток канитель.
Стоял солдатик серенький,
похожий на шинель,
и видел: на закате,
судьбу свою кляня,
стоит другой солдатик,
похожий на меня.


Белое платье Эмили Дикинсон

Пчёлы, бабочки, шмели
улетучились вдали.
Потускнела вся трава,
и деревья – как дрова,
и цветы завяли;
и цвели едва ли.

Ствол осины бел и сух.
Изваяния старух
на порогах клонит в сон
под постриженный газон.
Не глядит в жилища
небо-пепелище.

Вот опять, опять, опять
медленно – за пядью пядь –
Эмили идёт сюда
в белом платье, как всегда,
в роще пропадая,
и совсем седая.

Двадцать, тридцать, сорок лет
белый цвет на ней одет.
Времена – какой пустяк:
в пальцах стебель не иссяк,
обрываясь астрой –
старой, но прекрасной.

Нет ни бабочек, ни пчёл.
Ей известно – что почём –
правды смертная цена –
чёрных прядей седина:
и холмы и поле –
изваянье боли.



Я бы жил совсем иначе.
Я бы жил не так,
не бежал бы, сжав в комочек
проездной пятак.

Не толкался бы в вагоне,
стоя бы не спал.
На меня б двумя ногами
гражданин не встал.

Я бы жил в лесу усатом,
в наливном саду
этак в тыща восьмисотом
с хвостиком году.

И ко мне бы ездил в гости
через жнивь и гать
представитель старой власти
в карты поиграть.



Когда Россия всё была Россией,
её трудящиеся, выйдя на порог,
бездельников и странников дорог
пожаловать к себе в избу просили,

поили и кормили их
и слушали их странные сказанья,
забыв хотя бы на единый миг,
что труд дарован людям в наказанье.



Когда на вас навалится зима
всей беспросветною декабрьскою тьмою,
возьмите чёрный том Карамзина:
что в нём заложено кровавою тесьмою? –
всё те ж снега с прорехой зорь,
дымок жилья у волка на примете,
всея равнины самодержец – ветер
да слёз морозных кристаллическая соль.

Быть может, вам пригрезится тогда:
декабрь и есть декабрь – и никогда не минет
его незрячий ветер на равнине
да золотая зорь его орда.



Мы мстим и мстим и мстим кому-нивесть:
отмщенья ярость зверская – людям большая честь! –
веками вечными одно лишь мщенье длилось.

Но если справедливость только месть,
и если в зверстве добродетель есть –
будь они прокляты – добро и справедливость.


Как ныне сбирается вещий Олег

Как ныне сбирается вещий Олег
пройти через рощи развилистых рек,
соседей ограбить и славы найти –
кудесник встаёт у него на пути.

«Кудесник старинный, кудесник седой,
когда дорожишь ты своей бородой,
поведай, что видят слепые белки,
грядущее князю правдиво реки!»

Над степью широкие встали орлы.
И топчутся кони, ретивы и злы.
Старик навалился на посох сухой,
и степь огласилася речью такой:

«Смешны мне живые, пока не умрут,
смешны их сраженья и тягостный труд –
иссякнут и слава, и злоба, и месть –
в забвении ложь неизбежная есть

по имени память... Великий Олег,
добычу несёт тебе новый набег,
и за море дальнее вольный поход
дружине несёт небывалый доход.

Куда ни примчит тебя верный твой конь,
встаёт на дыбы неизбежный огонь,
куда ни причалит твой княжеский чёлн –
река кровяная к нему притечёт.

Сожжённые нивы, обугленный кров,
заморского хмеля горячая кровь,
рабы и рабыни, восточный булат
и злато для киевских будет палат.

Над падшими в прахе – Олегова длань –
такая Олегу по жребию дань:
велик ты и славен... Не знаешь ты лишь,
какою кончиною жизнь утолишь.

И верно: мы смертны, отважнейший князь,
да только не помним того отродясь.
Но гибели сколько по свету ни сей,
а смерти случайность тревожит князей.

Ну что же, ты волен как самая смерть –
вольна и она в твоём сердце коснеть
проклятьем над далью оставшихся лет:
олегова гибель вольней, чем Олег!

Она не откроет свой срок никому –
ни вещей душе, ни слепому уму –
она ведь сама не решила пока,
когда тебе, князю, свалять дурака –

в бою ль просчитаться иль пьяным упасть
о камень – твоя непомерная власть
её забавляет и даже смешит,
покончить с тобою она не спешит.

Но всласть полежав у тебя на душе,
кровавых потомков плодила уже:
коварства и ярости смрадный ручей
течёт уж по жилам у Ольговичей.

Посмертный покой – это жалкая ложь:
ты жизни достоин и ты не умрёшь:
останешься мучить, останешься жечь –
устанет рука и источится меч –

устанешь от вопля, от пепла в кострах,
запросишь забвенья, запросишься в прах...
Но смерть постоянна. И будешь палим
проклятьями новыми, купно с моим».

устанешь от вопля, от пепла в кострах,
запросишь забвенья, запросишься в прах...
Но смерть постоянна. И будешь палим
проклятьями новыми, купно с моим».

...Старик поднимает слепое лицо.
Стучатся цикады, как сбруи кольцо.
Мешают свой запах степные ростки
с дыханием конским и потом людским.

«Вещун! – восклицает разгневанный князь, –
ты, нищий, дерзнул ли Олега проклясть?
Мой рок под моею трепещет стопой –
предвидишь ли, отче, что будет с тобой?

Для бредней пещеры с чащобами есть –
пристала кудесникам лживая лесть:
варягу сражаться, кудеснику – лгать.
Кого ты посмел своим страхом пугать?

Для правды – бесправный, для света – слепой,
ты в жизни нашёл лишь посмертный покой,
и в смерти найдёшь только пустошь да ночь –
бессилием истину да не порочь!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уходит дружина Олегу вослед.
Столп пыли остался спокоен и сед.
Исчезла дорога в невидимый лес.
И ворон кудесника видит с небес.



Столько нежности сжалось во мне,
столько горькой тоски по тебе я вобрал в свою душу,
что порой удивительно даже,
как ты можешь ещё оставаться вовне,
как ты можешь ещё оставаться снаружи –
на чужбине ноябрьской стужи,
на бульваре пустом с ледяною скамьёй наравне.



О
сени плачевной
наступил черёд –
листьев предвечерних
кончен перелёт.

Лёгкое ненастье
зарослей лесных
над опавшим настом
солнечной листвы.

Увяданья влага –
выжимки лучей.
В глубине оврага
почернел ручей.

Так на нас с тобою
сквозь стволов зазор
дикою ордою
наступал простор.

И в последних числах
мёртвой тишины
слышишь: это смыслом
мы окружены.



Под музыку Вивальди,
Вивальди! Вивальди!
под музыку Вивальди,
под вьюгу за окном,
печалиться давайте,
давайте! давайте!
печалиться давайте
об этом и о том.

Вы слышите, как жалко,
как жалко, как жалко!
вы слышите, как жалко
и безнадёжно как!
Заплакали сеньоры,
их жёны и служанки,
собаки на лежанках
и дети на руках.

И всем нам стало ясно,
так ясно! так ясно!
что на дворе ненастно,
как на сердце у нас,
что жизнь была напрасна,
что жизнь была прекрасна,
что все мы будем счастливы
когда-нибудь. Бог даст.

И только ты молчала,
молчала... молчала.
И головой качала
любви печальной в такт.
А после говорила:
поставьте всё сначала!
Мы всё начнём сначала,
любимый мой... Итак,

под музыку Вивальди,
Вивальди! Вивальди!
под музыку Вивальди,
под славный клавесин,
под скрипок переливы
и вьюги завыванье
условимся друг друга
любить что было сил.



Есть мученье душ холодных –
всех мучительней оно:
равнодушию дано
долго мучиться, бесплодно.

Это вечная разлука –
жить, одним собой томясь –
вот на что уходит мука –
душ единственная связь.



Был ли каждый Божий миг
мал, как мотылёк?
Иль, как небо, был велик
и, как даль, далёк?

Уместился в коробке
спичечном моём –
иль, как камушек в реке,
мир исчезнет в нём?



                    Не должен быть слишком несчастным,
                    А, главное, скрытным...
                                                                   ...поэт.
                                                               А.Ахматова

Что надобно для красоты? –
всей жизни ей мало, но ты
не должен быть слишком несчастным,
пусть боль твоя ежечасна,
привычна, невыносима,
но такова игра:
нет тяжести свыше силы –
всё – лёгкий полёт пера.



Выходи на воздух вешний –
в нём развешаны скворешни,
всё в нём видно до листка
и невидима тоска
за прозрачностью кромешной.



Безоглядна мысли гладь
(только боль владеет далью).
Вера это – ожиданье:
что ж без веры ожидать?
Покидая свой подвал
(сумрак, запах керосина),
слепо погляди на синий
неба летнего провал.



Я женщину эту люблю, как всегда.
Она же, как прежде, как встарь, молода,
хоть смотрит больнее, хоть помнит о том,
что я ей шептал зацелованным ртом.
Я женщину эту люблю, как всегда,
хоть вторник сегодня, а завтра – среда,
хоть спали до света – да снова темно,
хоть, может быть, нет нас на свете давно.



Тоньше, тоньше жизнь с годами,
тоньше посвиста птенца.
Что не ждали, не гадали –
всё свершилось до конца.

И когда необходимо
стану я пред грозный суд,
все посмотрят сквозь и мимо –
не осудят, не спасут.



Да, когда-нибудь, когда не
станет горя и утрат,
всё внезапно явным станет –
тут узнает в аккурат
жалкий раб бумажной дести,
что за месть в себе несёт –
что когда-то было детство
и младенчество...
и всё.



Был последний летний день, и оттого
так отбрасывались тени от него,
будто птицы ни с того и ни с сего
вдруг шарахались от крика своего.

Ты готовился об этом вспоминать
и в затишья нотную тетрадь
заносил забвенье – каждый звук
был лишь сердца запоздалый стук.


Постоянство

Всего важней для мудреца,
чтобы закат всегда был слева от крыльца.
Есть постоянство, что упало с неба:
куда ты слепо ни свернёшь,
всё сердце остаётся слева
от тех минут, которых не вернёшь,
от яблони, от полдня, от напева.



Приземлился листьев суховей.
И осталась скоропись ветвей –
расписка в совершеньи буйства,
предписанного травам и листве.

Окрест любого совершенства – пусто.



И снег завалит всякий путь –
то плоский снег, то снег отвесный,
чтоб не ушёл мороз, отверстый
для всякого, в ком льётся ртуть,
чтоб деревушка в поднебесье,
в мороз ушедшая по грудь,
могла бы, как обоз, свернуть
и сгинуть где-нибудь без вести.



Лес исхожен до корней.
Укажи тропу мне,
чтобы я ушёл по ней,
а куда – не помню.

Вот и вся меж нами связь –
не бывает ближе:
много раз оборотясь,
я тебя увижу.


1973–1975

Когда проснёшься

Я засыпаю на исходе дня.
Крадётся сон в качнувшуюся явь.
Ты здесь ещё? Не поправляй. Оставь.
Когда проснёшься, разбуди меня.

Я засыпаю, мысли приклоня.
Усталость спит, а человек бормочет
и наволочку слюной бессвязной мочит.
Когда проснёшься, разбуди меня.

Я засыпаю. Сплю. И ты – мой сон.
Как звёздный свет бывает невесом,
но в нём не сыщешь внятного огня.
Когда проснёшься, разбуди меня.

Трясётся память. Лягушиный квак –
уже над головой, и это знак
того, что наступает глубина.
Когда проснёшься, разбуди меня.

Вот точка – вот паук всея тенёт.
Она источнику лучи его вернёт.
Гнилушка светит – стало быть гниёт.
Легко: золы с огня спадает гнёт,
и пепел падает, серебряно звеня.
Когда проснёшься, разбуди меня.

Трясётся память. Но кругом – такыр.
Мираж – её оголодавший пир.
Мираж трепещет и вбирает мир:
уже под ним потрескалась земля.
Когда проснёшься, разбуди меня.

Ты здесь ещё. Но ты уже со мной.
Уже рассвет прикинулся страной.
Пойди покличь извозчика с утра.
Мы уезжаем. Едем. Нам пора.

Я слышу. Слышу. Снег идёт. В сенях
стучат шаги. И холодно в санях.
Кругом пирует пьяная родня.
Когда проснёшься
и прояснишься,
как в клубах пепла холка у коня,
когда проснёшься, разбуди меня.


Сквозь движенье

Ты подумай, как летает пчела –
словно вёсла, её два крыла,

и прозрачнее, чем крыльев слюда,
их движения туда и сюда.

Всё прозрачно – воздух, влага и твердь,
бесконечности дурной круговерть:

ничего не будет прежде и впредь,
если можно сквозь движенье смотреть.

Но тебе о том известно давно –
сквозь движение ты видишь кино,

где актрису обнимает актёр
и к экрану, словно к стенке, припёр.


По сути

Когда нас обрили наголо
и в ХБ обрядили,
мы стали совсем одинаковы,
какими по сути и были.

Но вскоре мы пригляделись
друг к другу, по лицам судя,
и стали – различны, отдельны,
какими и были по сути.

Но для прочего мира
и сами по себе
мы стали по сути мундиры лишь
или ХБ.


Съезд

Собрались как-то дети Дон Жуана
из всей Испании, из всех легенд известных,
и даже из Голландии нежданно
прибыть изволило немало важных лиц,
и близ Толедо, в садике окрестном
они неделю пировали важно,
но всё допив и разочаровавшись
друг в друге, восвояси разбрелись.


Всех ли погубил потоп

Всех ли погубил потоп? –
ничего подобного! –
оставалась на потом
рыба допотопная –
она тешилась водой,
той водою судною,
по которой плавал Ной
на своей посудине.


Такая ясность

Такая ясность в утренних дворах
и в каждого забора явной щели,
как будто вдруг у всех прохожих – рак,
и им об этом ясно сообщили.
Строительств фермы, верно, потому
присыпаны потусторонним снегом,
в котором ночью город утонул,
смешавшись с непроглядным небом.



День базарный бел, как мельник
Ай, наверное, с похмелья
Айзик Фидл продал скрипку,
продал скрипку он уже:
не играет больше сипло
он ни в свадьбах, ни в застольях –
музыка осталась только
у него в душе.



Из книги
«Помолвка»
1976–1977


201.
Найти успокоенье
в бореньи, в покаяньи,
найти успокоенье
в обмане окаянном,
найти успокоенье
в отчаяньи чужом,
найти успокоенье,
которого, наверно,
ты всё же не нашёл,
найти успокоенье,
найти успокоенье,
бросаясь на колени,
бросаясь на рожон.


211.
Не стоны агоний,
не слёзная ртуть –
раскаянье – гонор,
раскаянье – труд.
Надёжней лекарство
найдёшь ты навряд...
Но сколько ни кайся,
ты не виноват.


215.
Музыка, больше знай –
всем мудрецам назло:
ты первозданный рай,
где нам не повезло –
каждый тогдашний зверь
набожен был и тих –
ты говоришь теперь
чистой гортанью их.


221.
Средь брёвен медовых
и лавок литых,
застолий дубовых,
радений простых –
добротен, как кринка
с тугим молоком –
я жил бы открыто
и умер тайком.


234.
Первый осенний снег.
Оседают дома.
И что ни шаг – то след.
И что ни свет – то тьма.
И что ни жизнь – то смерть.
Он ещё сам не свой –
первый осенний снег
смешан с живой листвой.


235.
Не может ливень,
что развёз
всю грязь тоскливую
колёс,
всех грёз ненастных
небыль
опять подняться
в небо.


268.
Прибрежные сосны
малы, узловаты –
к ним море несётся,
как призрак возврата,
к ним ветер примчался,
к ним дюны сползлись,
их видит печально небесная высь.


280.
Чтоб славою меня манил
миг ваших памятников дряблых? –
ведь самый бронзовый кумир
не бронзовее канделябра,
ведь самый мраморный болван –
свидетель иль творец историй –
немраморней, клянусь, мадам,
чем самый туалетный столик.


284. «Несчастнейший»

О, Боже, я несчастней всех!
сойди в мой мрак больничный,
Бог эпилептиков, калек,
юродивых и нищих,
Бог почерневших в небе птиц,
Бог совести нечистой,
Бог пауков и кровопийц,
лжецов и атеистов.


Из книги
«Подземная нимфа»
1976–1977


Подземная нимфа (1)

Подземная нимфа (воды – ни глотка)
из тьмы непроглядной метрополитена –
о, что за улов – твоё плавное тело,
о, как ты плывёшь в этих толпах умело,
на кожу скамьи так пленительно села,
как будто на камень прибрежный. Гладка,
как лак и твоя полноводная кожа,
и сколько ж её голубой – далеко же
нам плыть... Ты сидишь и читаешь, о, Боже,
подземные боги! – газету с лотка.


Ева (1)

Представьте райский зоосад:
плоды послушные висят,
не счесть оленей, яблок,
и тигры – травоядны.
И средь библейской красоты –
невинны, как кругом цветы,
парные топчут травы
Адам и Ева... Браун.


Ева (2)

Яблоки дороги
нынче, Адам:
очередь в городе,
цены на рынке.
И надоело:
один джонатан...
Бедная Ева:
в лице – ни змеинки.


Подземная нимфа (2)

О, нимфа, под землёю тесно:
колышется людское тесто,
заранее сюда попав.
В газете сказано, что прав
лишили правдолюбцев Чили
и что канадцев мы побили...
Но в центре так тебя сдавили,
что оборвался телеграф.


Встреча

Она его увидела вдали
ещё незрячим взором. Люди шли
куда попало, торопясь из стужи.
Но он остановился у ларька
табачного. Стал ближе. И к тому же
заметен чем-то стал издалека,

но только чем – она не разумела.
Вот дальше двинулся он, как-то неумело,
минуя ближних... Боже, на кого ж
он так похож? Сутулостью. И ростом.
Походкой бережной. И жестами похож:
как вытряхнул из пачки папироску,

от ветра отвернувшись – и лицом
склонённым показался ей знаком...
Нет, положительно, мы с ним встречались где-то.
Вот дым знакомым выпустил кольцом.
И рот кривит знакомо. И одет он
в знакомое пальто. Идёт с ленцой –

той поступью упругой, но и вялой
одновременно... И она узнала! –
пальто сначала – шили на заказ!
И вот такая же была в ту зиму стужа,
Когда пальто одел он в первый раз:
Ужасно шло ему – прям не узнаешь мужа.


Лесная нимфа средней полосы

Лесная нимфа средней полосы:
ей хвоя сыплется в роскошные власы
с еловой вольной лапы. Паутина
касается удачных черт. Она
литая средь болот – окружена
природы робкой скудными дарами –
грибы, черника... Но зато самой
даны какие бёдра... вечерами –
какая грудь, какие ноги – ой –
искусанные комарами.


Подземная нимфа (3)

Бедная нимфа,
темно под землёй,
душно, а дни-то
смыкаются где-то.
Станут ли глиною
или золой
все эти линии
тела с газетой?


Душа моя

Душа моя, откуда и куда ты?
не ты ль во всём на свете виновата?
Кругом года, трактиры, города –
откуда ты? откуда и куда?

Быть может, ты мне в души не годишься?
или сама подумываешь: ишь ты –
меня к себе припутывает плут.
Душа моя, как разминуться тут?

Душа моя! – гулять бы ей на воле.
А мне б её искать, как ветра в поле –
в полях, в которых сколько не паши
минувший тлен, не встретишь ни души.


Ничего

И ничего после любви
не изменилось: дом ли, сквер ли,
мелодий, улочек углы,
в кафе излюбленном столы
и в парке – древние стволы...

Вот так же будет после смерти.


Подземная нимфа (5)

Подземная нимфа, газету сложи:
пора подниматься – сначала на землю,
затем по ступенькам в автобус, где зело
толкают, затем уже – на этажи –
всё выше – пусть лифт отказался от роли –
а там ещё выше: встав на табурет,
возвысить газетою гору газет,
растущую на антресоли.



Из книги
«Росстань»
(антистилизации)
1979–1980


Как на чуждой на сторонке
красно солнышко не всходит,
а и всходит, то не светит,
а и светит, то не греет,
а и греет, то не преет,
а и преет – не растёт.

Как на родной на сторонке
красно солнышко восходит,
а взошедши, ярко светит,
посветивши, жарко греет,
а погревши, горько преет,
а сопревши – не гниёт!



Ради красного денька
пропьёт рыба рыбака,
попадья пропьёт попа,
старуха – старика,
корова – телка,
а бык – рога,
избу – друга,
а уж реченька пропьёт
оба берега.



Ни отца с того света, ни матушки,
ни гонца с того света, ни выходца,
ни письма с того света, ни грамотки,
ни словесного нам челобитьеца.
А и было б письмо стогосветное –
мы читать-то не знаем грамоте,
писарям снести – у нас веры нет:
писаря – богохульцы, пьяницы.



Во всех землях всё по земну –
всё в Русее – по небесну:
в небе – солнце, в Руси – солнце,
в небе – месяц, в Руси – месяц,
в небе – звёзды, в Руси – избы,
в небе – тучи, в Руси – вечер:
то-то диво русским людям,
то-то диво русским птицам,
то-то диво русским зверям,
то-то диво русским гадам!



Из книги
«Охота на эхо»
Эпиграммы.
1980–1981





Маки-калмыки, орда панмонгольских алых тюльпанов,
астры бесстрастные и хризантемы азийские, сам
сумрак среди бела дня – серый ирис (едва ли лиловый) –
так сквозь молчания прах вдруг прорастают уста.



Лирики ртуть – не река – лишь всплески реки, или даже –
только блики речных зорко сверкающих струй.



Яблоко так далеко от яблони милой упало,
словно свалилось с небес прямо в дорожную пыль.



Ставили, о Израиль, не раз тебя на колени,
ты ж поднимался всегда с дюжины крепких колен.



В жизни у каждого есть такое десятилетье –
то не начнётся никак, то вдруг оно позади.



Жизни хватившись, на миг опомнились влажные люди
и чуть живые цветы мёртвому телу несут.



Комнаты, а не страны, житель – сверху я вижу державу:
граждане, лужа, плакат, блоки домов, облака.



Вольный простор это – блеф. В нём вольнее всего произволу.
Но и слова в нём вольно сорно на ветер бросать.



Есть насажденья, и всё ж – ворона сидит на антенне,
на проводах – воробьи, голубь – на глыбе вождя.



Сиро на сорных полях. Растут на вырубках плахи.
Тесен российский простор: яблоку негде упасть.



Лета гнилого исход. Всё черней, перелётнее птицы.
Глубже день ото дня улицы, выше дома.



Если товарищи, то – по несчастью, коль братья, то – в братских
свальных могилах, а коль граждане – в сыске, в суде.



Восемь строчек простых о простой человеческой муке –
муке бесстрастной, пустой раз невзначай сочинил
некто, имея в виду конкретный пример равнодушья,
но все друзья его вдруг звуком обиделись... Знак.



О,
концептуализм! – не брак – любовь по расчёту.
И по расчёту лишь на столь вожделенный успех.



Из книги
«Инверсии»
1980


Сообщилось судно течью
с вечностью пучин.
Но морские волки, те что
знают, что почём –
судно кинули, и, судя
по всему – спаслись.
Терпят бедствие на судне
только стаи крыс.



Звук, я чист перед тобою,
при моих грехах –
кто нас разольёт водою
хоть на вздох и прах?
Безъязыкая музыка,
что тебя я без? –
атмосферы ль синей зыбка
или мрак небес?



Отвлекаясь от бумаги,
ну, хотя б на миг,
скажем, что у нас в продмаге
(прямо в нём) мясник
удавился. Были толки,
отчего и как.
Но никто не смыслил толком
в смерти, в мясниках.



Не запомнил я, казалось,
цвета этих глаз,
но наутро всё казалось
цвета этих глаз:
в сквере – лиственницы, ели,
девы, дети, спаниели,
блик асфальта ли,
голый дом вдали.



В бурю, в вёдро, как младенцев,
к платьицам, к дублёнкам – к сердцу
прижимая их,
из домов нагих
клочья комнатных собачек
(всех их как-то звать)
вынесут и чуть не плача,
ставят на асфальт.



Грех судить эгоцентриста –
так он богодан:
у него с собою чистый,
истовый роман.
Самотяготенья сила
цельности ли род?
Для горбатого могила –
горб навыворот.



Смолкла семиструнна лира.
Занавес упал.
Погребение кумира.
Холм цветочный ал.
Средь ещё живых несметной
в полутьме толпы –
вспышки магния – как смертной
вспышки пустоты.



                            Мстиславу Ростроповичу

Средь крыловского оркестра,
где идёт борьба за место
и за унисон
(отческий закон) –
лишь одной виолончели
звук извечно чист –
так, как если б вдруг запели
тысячи отчизн.



Над подвыпившею дачей –
звёзд далёких лай собачий.
Чёрная труба.
Яблонь голытьба
вкруг. До заморозков сивых –
сверху ли? из-под?
ледяные рос приливы
лета смертный пот.



Из книги
«Бездонный чёлн»
1981–1983


Остались от восстаний –
лишь лозунгов слога,
раскурки от воззваний
да митингов лузга.

Все в стоге, как иголки,
все неясны извне –
везде лежат осколки
лорнетов и пенсне.

И сам народ, обратно,
на Невском, на Тверской
присыпал крови пятна
подсолнечной лузгой.

Плевки да харки. Конский
навоз. Да сена клок.
Да гильз тупые конусы
скатились в водосток.

Я на опилки хлеба,
безмозглый самогон
меняю перстень, либо
фамильный медальон.



Когда убили одного,
все спрашивали: кто? кого?
когда? с какою целью?
солдат ли? офицер ли?

Когда убили десять лиц,
все вслух позорили убийц,
запомнив благосклонно
убитых поимённо.

Когда убили сто персон,
никто не спрашивал имён –
ни жертв, ни убивавших,
а только – наших? ваших?

Когда убили миллион,
все погрузились в смертный сон,
испытывая скуку,
поскольку сон был в руку.


Bottomless boat*)

Бездонный чёлн, бездонный чёлн
бездонный чёлн причалит
и к нашим чёрным берегам,
и строй братоубийц –
все те, кто вовсе ни при чём,
кто знать не знал, не чаял –
сойдут в глубоководный срам
под вопль прибрежных птиц...



Во глубине колодца
звезда теперь не тонет
средь бела дня. Но вы не
ушли от нас в зенит,
хоть снег вас не коснётся
и ветер вас не тронет,
и жребий вас не вынет,
и тьма вас не затмит.



Нет, не стать мне конформистом,
дорогой товарищ.
Чистый, чтобы подкормиться,
звук не отоваришь.
Мне не петь в народном хоре
лихо, разудало:
«Во Содоме, во Гоморре
девица гуляла...»



Я не любитель мнений,
податливых, как миг.
Но вы, конечно, гений,
коль исходить из них.
Известно ли алмазу
число его карат? –
а вы вписались сразу
в оценок прейскурант.



Был воздух млад. Был молод
удел наш. Словно дым
висел над нами город
огромный. И над ним
летали птицы ало,
лилово и пестро,
и каждая роняла
бескрылое перо.



Остаётся надеяться лишь
на созвучий безлюдную тишь,
на деревья – дай Бог им ветвей –
на приземистость псковских церквей,
на печной изначальный огонь,
на друг друга родную ладонь
да на небо, где – с веком не в лад –
только птицы да звёзды летят.



Дачи заколочены.
Ночи безоглядны.
Дай нам Бог собачьего
лая за версту.
Дай нам хоть обочину
от пути... и ладно,
и довольно – нечего
клянчить попусту.



Из книги
«При слиянии»
1982–1983


Из земли они восстали,
словно праведники после
гласа трубного, и трупно
тление преодолели:
как и праведникам круто,
как и праведникам вольно,
таково церквам округло,
таково краеугольно.



Пусть проста простота,
но хитра:
до неё, как от зла
до добра.
В том секрет ремесла
сих церквей,
что добро проще зла,
хоть трудней.



Из книги
«Мгновение ока»
1983–1985


Надворных бликов пляска.
Поблёскиванье лиц.
В тени в своих колясках
младенцы родились.
Отец ушёл в газету.
Мать торопливо спит.
Высоцкий с того света
им песенку хрипит.



Моржи это люди
такие. Гляди:
их плоские груди,
их прессы тверды,
всяк бицепс из стали,
всяк жест их из жил,
но всё застилает
спасительный жир.



Стоишь, озираясь, но кто ты и где?
А, впрочем, кто б ни был – везде тебе тесно –
по пояс в младенчески чистой воде,
по пояс в отеческом своде небесном –
над плоской водою торчишь поплавком,
но с кем-то ты связан невидимой леской:
мгновение ока пройдёт, и рывком
взлетишь ты, как дым, за небес занавеску.


Элегия

Много лет глядел я, как
по излучинам прибоя
люди шли куда-то (всяк
одинок, хоть шёл гурьбою)
и в песка слепую даль
постепенно удалялись,
становясь сначала с палец,
с ноготок, с песчинку... Жаль.



Из книги
открытых сравнений
«Непреступный свет»
1986–1987


Как, помешавшись, человек
безумный, словно вера,
мешает в стихнувшей печи
остывшую золу,
вот так и...



Как ты тверда, как ты умна
надежда с идиотской
пугливой, ласковой, немой
улыбкой на устах,
вот так и...



Как унизительно, небось,
тебе во прах спускаться
с небесной псевдо-высоты,
поднявшаяся пыль,
вот так и...



Как среди чуждых и родных
понятий вряд ли сыщешь
бесчеловечнее, чем – да! –
понятие «народ»,
вот так и...



Как издали нам верить в смерть
куда наглядней, проще,
чем если – вот она: вблизи.
Помехою – не страх
и даже не надежда на
загробный мир огромный,
а соприкосновенья вплоть –
но с чем? – поди пойми,
вот так и...



Как человеку, чтобы стать
и вправду одиноким,
какое множество людей
потребно – Боже мой! –
вот так и...



Как из глазниц своей зимы
базедово-нагими
сентябрь яблоками глаз
взирает вкруг себя,
вот так и...



Как за добро приятней мстить,
вольготней, безопасней,
чем мстить за мстительное зло –
оно же отомстит
бесстрашно и добру и злу,
ничем не обинуясь
за неудачи, за грехи,
за бедствия свои,
вот так и...



Как на востоке одарён
всяк, словно смерть, глубокой
той неподвижностью, что в дар
даёт недвижность гор,
вот так и...



Как женщина, что умерла,
приснилась мне живою
(лишь сорок дней известно нам
во сне, что мёртвый – мёртв) –
сон становился полусном,
сознаньем безысходным
и, как при жизни, думал я:
«Поснись, поснись ещё»,
вот так и...



Как в дни рождений говорят
сперва: «будь счастлив, весел»,
а после только «будь здоров»
твердят, как алкаши,
вот так и...



Как филолог, он словно клещ
вонзился в плоть творенья
и тайну ясности его,
как кровь живую, пьёт,
с тем, чтоб творение само,
не став из камня паром,
бескровным стало, словно все
теории о нём,
вот так и...



Как прежде на деревне всяк
знал с точностью исконной,
что коль петух не прокричит,
то ночь не минет век,
вот так и...



Как не какой-то мухомор,
но дерево познанья
мне ядерного взрыва гриб
напоминает, сэр,
вот так и…



Из книги
«Вплоть»
1984–1989


Господи, отчего тиранов
сотворил Ты подобно людям –
т.е. им Твоего подобья
тоже толика перепала,
отчего, как Шекспир, Ты дал им
дар чернейшего красноречья,
а порою, как тот же Уильям,
ум давал им, хоть безоглядный,
но ухватистый и глубокий,
словно прорва иль ров могильный?
А ведь мог бы, Господь, тирана
Ты дебилом наглядным сделать,
чтоб безмозглости ряской трусы
оправдали его злодейства.



Землёй была им вера:
над странами они
парили, словно ветром
несомые огни
созвездий ли небесных,
селений ли чужих…
И за полёта бездну
Все сторонились их.



Удаляясь по алее
От ночного фонаря,
С каждым шагом всё длиннее,
Всё бледнее тень моя –
Так иду я среди ночи –
Мне ж навстречь от фонаря
Следующего – всё короче
Тень идёт, но не моя.



Мятежи:
      вакханалия грёз или грозных заоблачных планов,
      вакханалия, ах, гениальной тактической лжи,
      вакханалия плах и предательств, предательств, измен и наганов,
      вакханалия страха, табу нарушенья, межи
      преступить чрез которую, чья же решалась нога? – но
      преступление – атавистический, нечеловеческий страх…
      Страшен пастырь трусливый, пугливое стадо баранов,
      Но страшнее всего, когда страхом охвачен смельчак.



Захотелось травине
сквозь снег прорость.
Захотелось барану
с волками пожить –
у волков ли житьё
вольготное,
у волков ли житьё
досытное.
А и вышел баран
в широку степь,
Что ль по волчьи выть
научитися.
Как и вышел баран
в широку степь,
с той поры о баране
и слуху нет.



Страшный Суд вверяя Богу –
пусть со страху, сгоряча –
может быть, я с веком в ногу
и простил бы палача,
но не названы ни имя,
ни вина его черна –
от того и непростима
непростимая вина.



Суждений порывы
сухи как песок –
мы немы, как рыбы,
меж собственных строк:
ведь рыба средь ила
ль, на сковороде
ни уха, ни рыла
не смыслит в воде.



Ветер, воющий по-волчьи.
Среди бела дня – огни.
Электрические ночи,
электрические дни,
когда свет не поглощает
окружающая тьма,
но как лёгкое отчайнье
в нём замешана сама.



Вот рецепт бескрайней воли:
прибывши издалека,
сыщик ищет ветра в поле,
ветер ищет сыщика,
и от холода так душно
за бескрайнюю страну,
и тревога так воздушна,
как в минувшую войну.



Дождь повис на стёклах
кистью виноградной,
и созвездий летних
ускользает близь.
На всю тьму кромешнюю
зимы безоглядной
снега белизною
надо запастись.



Из книги
«Кахетинские стихи»
1985–1986


Где ж разрушенные храмы? –
на том свете, на том свете
они в Царствии небесном
пребывают неземны.
Где же тот, кто их разрушил? –
там же, где пребудет вечно
всяк свидетель разрушенья
дома, улицы, страны.



Ночь, конечно, очевидней
дня цветного. Кто же мрака
не заметит? Только ночью
нам вселенная видна.
В ночь отчётливее речи
той воды высокогорной
в час, когда душою чистой
с кем-то говорит она.



Взобрался соседский мальчик
в крону яблони старинной,
словно в рай – в большую крону
погрузился глубоко,
словно в воду. Камнепадом
яблок град по травам скачет,
и от яблони родимой
катится недалеко.



Мы – заезжие профаны –
на вино мы, как на небо,
лишь мечтательно взираем –
ничего не видно нам,
но провидит кахетинец
много тайных тайн, когда он
на вино глядит, как зодчий –
на воздвигнутый им храм.



– Мне приснился, генацвале,
сам святой Георгий. Сколько
было там людей, но сразу
я его узнала и
говорю: «Так много горя –
отчего не помогаешь?»
Он же: «Разве это горе? –
то ли будет – погоди».



Всяк народ – урок другому,
всяк народ – укор другому,
всяк народ – гора, с которой
лучше видно гребни гор,
что бушуют по соседству
неподвижно, безоглядно,
и породе их невнятен
ни урок и ни укор.


А.Величанский.
Удел. Избранные стихотворения 1966-1973. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1989.
Баста. Речитатив. 1973–1975. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1989.
Помолвка (несостоявшийся роман) 1976–1977. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1990.
Подземная нимфа. 1976–1977. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1990.
Бездонный чёлн. 1982–1983. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1990.
Вплоть. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1991.
Кахетинские стихи. 1985–1986.
1990