Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

«Пир во время чумы» [2]
«Налилось огнём печное око...» [3]
«Он составляет домики из слов...» [3]
Миньярские бани [3]
«Как изваяния на скалах...» [3]
Академик Ферсман [3]
Жан Поль Сезанн [3]
«Я рисовал Кижи издалека...» [3]
Утро на Телецком озере [3]
«Ты мне дарована природой...» [3]
Лист. «Утешенье» [3]
«Есть чувство такое...» [3]
Себе в день рождения [3]
Эрнест Хемингуэй [2]
Ксения Некрасова [2]
Марк Щеглов [2]
Блоковские реминисценции [2]
Картина зноя [2]
Тёрнер [1]
«Красным яблоком пала заря...» [3]

 
 

«Пир во время чумы»

Бывало: нароем картошки
(у каждой семьи огород)
Наполним карманы,
Положим за пазуху, и – на завод.
О, наши мальчишечьи сборы
под сводами цеха Фурко,
у ванной печи, из которой
горячее тянут стекло!
А мы эту печь умудрились
заставить работать на нас
и печь нам картошку «в мундире»
на жарких её кирпичах.
Вкусней той картошки печеной
я в жизни не ведал другой.
Мы ели её несолёной. Мы ели её с кожурой.
Мы ели её обжигаясь. Мы ели её не дыша.
На нас стеклоделы ругались:
«Чтоб больше вас не было! Ша!»
Но вновь мы сюда приходили
садились в кружок у стены,
пируя во время войны.



Налилось огнём печное око –
и в глазах вдруг сделалось темно,
словно подсмотрел я ненароком
то, что смертным видеть не дано.
– Что, сынок?.. Ай шибануло жаром? –
улыбнулся старый стеклодел.
Был он смертным... был он очень старым.
Но без слёз в лицо огню глядел.
И тогда я понял, сам вдруг понял:
лишь большому мастеру дано
так смотреть в огонь из-под ладони,
чтоб в глазах не делалось темно.



Он составляет домики из слов,
как дети, что играют на песочке.
Но вместо слов у них в руках брусочки
и кубики.
Раз-два – и дом готов.
Раз-два, раз-два –
расставлены слова.
И вот стихотворение готово.
Но взмах руки –
всё смешано.
И снова
он комбинирует...
Раз-два, раз-два.
Я в детстве тоже кубики любил.
Потом кубы бетонные ворочал.
А если у тебя в руках кубы,
раз-два не гоже
и не гож песочек...
Тут попыхтеть приходится, пока
кубы друг к дружке не подгонишь честно.
Но если уж поставишь – на века.
Но если уж стоят они – ни с места.


Миньярские бани

По-черному бани топятся.
По-белому в банях моются.
Моются – не торопятся.
Моются – словно молятся.
Парятся в банях по-розовому,
хлещутся по-зелёному –
веничками берёзовыми
по телу увеселённому.
По-белому в банях пышется
от раскалённых каменок.
По-белому в банях пишется,
без суесловий камерных.
А всё это тем оканчивается,
что тело разгорячённое
водой холодной окачивается,
как критикой,
по-чёр-р-ному...
Зато как вольно дышится,
когда по снегу по первому
скользишь, как будто на лыжицах, –
по белому, по белому.
– С лёгким па-аром!..
– Спаси-ибочка-а!..



Как изваяния на скалах,
как продолжение горы
(им скалы – вместо пьедесталов),
сидят гранитные орлы.
Такая каменность во взоре,
но в то же время так остёр
орлиный взор...
И в миг он со скалы сорвётся,
и камнем вниз
слетит стремглав,
и в жертву намертво вопьётся –
как оперённая стрела.
Потом, когда с добычей в лапах
он вознесётся над горой
(из-под когтей сочится кровь...),
он так похож на тех двуглавых –
на скипетрах и при державах –
кровавых гербовых орлов.


Академик Ферсман

Академиков рисуют в креслах.
Обыватель дошл.
Он тут как тут.
«Интэресно, – шепчет, – интэресно.
Оч-чень комфортабельно живут...»
Жил на свете академик Ферсман,
обожавший странствий неуют.
Не сиделось в кресле человеку.
То ему Хибины подавай,
То Мурзинку – камнелюбов Мекку,
То гудящий кедрами Алтай.
И ермолка –
сей венец учёных –
не по голове ему была.
Шёл он в горы, натянув кепчонку
на сократовские скаты лба.
Где только она не побывала –
та кепчонка
на своём веку!
На суровых берегах Байкала
и на южном крымском берегу.
Выгоревшая на солнцепёках.
Вылинявшая от дождей.
Только пыль, лежащая на полках
книжных,
на профессорских ермолках,
только эта пыль из пыли всей
не осела разве что на ней.
Он в забой спускался с горняками.
Капало.
Разворотив отвал,
он в ладони брал безгласный камень
и подолгу с камнем толковал.
Лёгкий на ногу,
на шутку скорый,
тучный телом,
сердцем весельчак,
академик поднимался в горы
с рюкзаком тяжёлым на плечах.
Родина нуждалась в апатитах.
Он ответил:
«Будет апатит!»
Над костром вечерним аппетитно
академик корочкой хрустит.
Отдуваясь, пьёт горячий, крепкий
чай из кружки
(«Чай мне по душе»).
И, прикрыв глаза всё той же кепкой,
отдохнуть ложится в шалаше,
а на утро – снова в путь.
Исканья.
И открытья.
И написан труд.
Не пером, а молотком на камне.
...Так-то академики живут.


Жан Поль Сезанн

Он знает всё:
как мастерок держать
и класть раствор, чтоб схватывало крепко.
Ему доступна кладка этажа
и женского лица живая лепка...
Берёт он краски, словно кирпичи,
с палитры.
И на холст кладёт.
И кистью,
как мастерком, работает.
Плечист.
И все фигуры у него плечисты.
Он знает цену тяжкому труду.
Он каменщик.
Он мир творит из глины
и кирпича.
Захватывает дух:
как не срываются с крюков его картины?..



Я рисовал Кижи издалека.
В вечерних сумерках
они казались
буддийским храмом,
тёмным кипарисом
вангоговского нервного письма.
Я пирамиду вычертил,
Потом вписал
в неё темнеющую массу
собора кижского
и понял вдруг,
на что Кижи действительно похожи.
Конечно же, на колос русской ржи,
в котором купола подобны зёрнам
с торчащими, как усики, крестами...
Недаром в небо тянутся Кижи.


Утро на Телецком озере

                                        Зое

Ещё не вышло солнце из-за гор.
Роса на травах.
Холодно и сыро.
Ещё заря в свой пионерский горн
победу солнца не провозгласила.
Ещё туман над озером висит,
и выси гор зарыты облаками.
Но встанет солнце и в приливе сил
раздвинет их, как занавес, руками.
Потянется – и к озеру бегом.
И в воду окунёт лучи-ладони.
И кто-то в лодке голубым веслом
взмахнёт, как утка крыльями в затоне...
Но спит пока посёлок Артыбаш.
Ни шороха в окрестностях, ни всплеска.
И с удочкой в руках застыл рыбак,
как статуя, на озере Телецком.
В молчании сижу на берегу,
и, как природа, в ожиданье солнца,
слова восторга в сердце берегу
для той, которая сейчас проснётся.



Ты мне дарована природой.
Одна – как жизнь.
И до конца.
Как сердце:
перестанет биться –
другим его не заменить.
Как руки:
если их отнимут, –
вторым не вырасти.
Никто
не променяет на протезы
свои живые две руки.
Пусть у иного некрасивы
бывают руки:
широки ладони,
пальцы узловаты –
и всё-таки они свои.
Ничто нельзя в них переделать,
но делать ими можно всё:
сжать в кулаки и класть на суппорт,
и тесто вязкое месить.
И гладить милую по нежной,
прохладной коже.
У меня
единственная ты – как руки,
как сердце...
И как жизнь сама,
дарованные нам природой.


Лист. «Утешенье»

На кончиках пальцев
у пианиста
дрожит «утешенье» –
мелодия Листа.
Он клавиш рояля
касается робко,
как воду прозрачную,
музыку пробуя.
И каплями
звуки чистейшие виснут
на кончиках пальцев
у пианиста.
Он медленно руки снимает с рояля,
последние звуки,
как в воду, роняя.



                    Станиславу Лесневскому

Есть чувство такое –
у края
скалы, где качается твердь,
вдруг сердце в тебе замирает,
и это –
та самая смерть,
что в клиниках наших зовётся
клинической смертью.
Вот-вот –
И сердце в тебе разорвётся.
И напрочь скалу разорвёт.
И в жутком предчувствии взрыва
Душой распрямляешься ты
И как-то легко и счастливо
На землю глядишь с высоты.
Но это – одно лишь мгновенье.
И, может быть, именно в нём –
Весь смысл твоего восхожденья
и всей твоей жизни подъём.


Себе в день рождения

Я, как месяц в небе, родился:
Был невидим, и вдруг засветился,
засветился, как тоненький серпик,
в небе выношенный, как под сердцем.
Не по дням и годам, а по фазам
рос я парнем зеленоглазым.
Фазы детские... Фазы юные...
Наступило моё полнолуние.
Отсияю – и снова серпики,
с каждой фазою – всё ущербнее.
А умру – ты не плачь, не волнуй меня.
Это просто лишь – новолуние.


Эрнест Хемингуэй

Старик уходит в море.
Никогда
он не причалит к берегу с уловом.
И даже без улова.
В неводах
не затрепещет пойманное слово.
Прощай, оружие!
Теперь уже навек.
Прощай, винтовка.
И перо.
И невод.
Уходит в море сильный человек.
А море где-то переходит в небо.


Ксения Некрасова

Завтра всё-таки воскресение,
у тебя же маленький сын.
Я тебя приглашаю, Ксения,
в продовольственный магазин.
Я две тысячи получаю.
И пирожным тебя угощаю.
Для сынка твоего Илюшки
покупаю набор шоколадный.
А потом мы заходим в «Игрушки».
Я куплю ему что-нибудь? Ладно?
Не волнуйся, не обедняю,
если сотню бумаг обменяю
на чудесные безделушки
для сынка твоего Илюшки.
...Это было в субботу, летом,
я не помню, какого числа.
Я тогда ещё не был поэтом,
а она только им и была.


Марк Щеглов

                 Неониле Васильевне, его матери

Сколько выпито пива!
А не выпито больше.
Сколько диспутов было!
А могло быть и больше.
Сколько песен пропето!
А сколько не спето.
Похоронена где-то
гитара поэта.
Не могу о нём – «критик».
Не брюзга и не нытик,
весь – порыв за пределы
обречённого тела.
Всем поэтам от века
оболочка мешала.
Был ты телом калека –
а душа поражала!
Словно в утлой лодчонке,
было в теле ей тесно.
Вот о чём, вот о чём ты
пел статьи свои – песни.
Под лечебным корсетом,
грудь наполнив, как парус,
в жизнь несло тебя сердце,
пока... не разорвалось.


Блоковские реминисценции

                В час рассвета холодно и странно,
                В час рассвета – ночь мутна.
                Дева Света! Где ты, Донна Анна?
                Анна! Анна! – Тишина.
                                                       А. Блок

На нескладном старом пароходе
негде было яблоку упасть.
Люди спали, развалясь в проходе.
Спали стоя. Всем хотелось спать.
Было поздно или было рано –
не понять. Бела, беззвёздна ночь.
Было очень холодно и странно,
как у Блока сказано – точь-в-точь.
Мы спустились в трюм:
там было можно
посидеть на масленых концах...
У неё в руках была морошка,
на самой же не было лица.
Как приткнулась – сразу же уснула.
На коленях правая рука,
левой – подбородок подоткнула.
Сыпалась морошка из кулька.
Осторожно,
чтоб не потревожить
сон, напоминавший забытьё,
я собрал упавшую морошку
и не знал...
куда девать её.
Я смотрел на ягоды скупые,
блёклые,
как ночь и цвет лица,
на котором спали голубые,
веками прикрытые глаза.
Было поздно
или слишком рано.
То ли грезил я, то ли вздремнул.
А потом открыл иллюминатор
и морошку выбросил в волну.
Было мутно, холодно и смутно.
Ночь не ночь.
Смятение стихий.
И опять я вспомнил почему-то
блоковские зыбкие стихи.
В час рассвета холодно и странно,
В час рассвета – ночь мутна.
Дева Света! Где ты, Донна Анна?
Анна! Анна! – Тишина!


Картина зноя

                 Владиславу Бахревскому

В июльский зной,
когда рубашка липнет к плечам,
и солнце, как горячий воск,
пролитый сверху, капает на липы
и придаёт листве картинный лоск,
и липнет к листьям пыль, и никнут листья
и в мареве неразличима даль, –
мир кажется холстом,
что маслом писан
и выставлен сушиться на асфальт.


Тёрнер

Штормит Атлантика.
Туманен,
скалист и скрытен Альбион...
Вот живописец из Германии.
Гольбейн.
«Короной» приглашён.
Что тянет их сюда –
Ван-Дейка,
Монэ впоследствии?
Едва ль
здесь платят бешеные деньги
за северность или за даль.
Уже вкусившие от славы
хотя бы толику,
они
на берегах чужой державы
туманно распыляют дни.
Обмен веществ?
В искусстве то же,
что и в природе?..
Видно, так.
И вдруг зарёй встаёт художник
на этих мглистых берегах.
Абориген, а не «варяг».
Он появляется в тумане
как полуявь, полумираж.
И покоряет нас, и манит,
и интригует разум наш.
Он необычен, словно тайна,
и неизбежен, как заря.
В нём просыпается Британия,
спросонья смутно говоря.
Но чисто это бормотанье.


                      Норику Сантросяну

Красным яблоком пала заря
в голубую траву.
Далеко на юге живёт Сарьян,
а я под Москвой живу.
Другие зори у нас встают,
другие падают ниц.
Искусство не знает: где север, где юг.
Прекрасному нет границ.
В Ереване и под Москвой –
везде на земле родной –
разное небо над головой,
а для души – одно.
Красным яблоком на траве,
которой нет голубей,
горит заря армянских кровей
в русской моей голове.


Виктор Старков.
1. Рукопожатье муз. Стихи и поэмы. М.: Московский государственный университет печати, 2002.
2. Дивногорск. Избранная лирика. М., 2005.
3. Кубы и кубики. Стихи и проза. М.: Кругъ, 2007.