Содержание

В стране безумия
Злая лампада
Тень
Труба
Рыцарь двойной звезды
Женщина с веером
Экзотический закат
Ночные стигматы
Предсуществование
Погибшая
Над весной
Последний полёт
Перед боем
Колокольчик
Berceuse
Меланхолия
Бедный юнга
Мальчик с пальчик
В рай
Ангел Хранитель
В вагоне
Даме-луне


 
В стране безумия

Безумие, как чёрный монолит,
ниспав с небес, воздвиглось саркофагом;
деревьев строй подобен спящим магам,
луны ущербной трепетом облит.

Здесь вечный мрак с молчаньем вечным слит;
с опущенным забралом, с чёрным стягом,
здесь бродит Смерть неумолимым шагом,
как часовой среди беззвучных плит.

Здесь тени тех, кто небо оскорбил
богохуленьем замыслов безмерных,
кто, чужд земли видений эфемерных,

Зла паладином безупречным был;
здесь души тех, что сохранили строго
безумный лик отвергнутого Бога.


Злая лампада

Брачное ложе твоё изо льда,
неугасима лампада стыда.

Скован с тобою он (плачь иль не плачь!),
Раб твой покорный, твой нежный палач.

Но, охраняя твой гаснущий стыд,
злая лампада во мраке горит.

Если приблизит он жаждущий взор,
тихо лампада прошепчет: «Позор!»

Если к тебе он, волнуясь, прильнёт,
оком зловещим лампада мигнёт.

Если он голову склонит на грудь,
вам не уснуть, не уснуть, не уснуть!

Злая лампада – то око моё,
сладко мне видеть паденье твоё.

Сладко мне к ложу позора прильнуть,
в очи, где видел я небо, взглянуть.

Будь проклята, проклята, проклята,
ты, что презрела заветы Христа!

Заповедь вечную дал нам Господь:
«Станут две плоти – единая плоть!

Церковь – невеста, Я вечный Жених» –
страшная тайна свершается в них.

Брачное ложе твоё изо льда,
неугасима лампада стыда.

Злую лампаду ту Дьявол зажёг.
Весь озаряется мёртвый чертог.

И лишь безумье угасит её,
в сердце и в тело пролив забытьё!


Тень

Ещё сверкал твой зоркий глаз
и разрывалась грудь на части,
но вот над нами Сладострастье
прокаркало в последний раз.

От ложа купли и позора
я оторвал уста и взгляд,
над нами, видимо для взора,
струясь, зашевелился яд.

И там, где с дрожью смутно-зыбкой
на тени лезли тени, там
портрет с язвительной улыбкой
цинично обратился к нам.

И стали тихи и серьёзны
вдруг помертвевшие черты,
и на окне узор морозный,
и эти розы из тафты.

Мой вздох, что был бесстыдно начат,
тобою не был довершён,
и мнилось, кто-то тихо плачет,
под грязным ложем погребён.

И вдруг средь тиши гробовой,
стыдясь, угаснула лампада,
и вечный сумрак, сумрак ада
приблизил к нам лик чёрный свой.

Я звал последнюю ступень,
и сердце мёртвым сном заснуло,
но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
и зарыдала и прильнула
Её воскреснувшая Тень.


Труба
(из «Городских сонетов»)

Над царством мирных крыш я вознеслась высоко
и чёрные хулы кидаю в небеса,
покрыв и стук копыт, и грохот колеса,
как зычный клич вождя, как вещий зов пророка.

Над лабиринтами греха, нужды, порока,
как будто голые и красные леса,
как мачты мёртвые, где свиты паруса,
мы бдим над Городом, взывая одиноко.

Скажи, слыхал ли ты железный крик тоски
и на закате дня вечерние гудки?
То муравейнику труда сигнал проклятый…

То вопль отверженства, безумья и борьбы,
в последний судный час ответ на зов трубы,
трубы Архангела, зовущего трикраты.


Рыцарь двойной звезды
(Баллада)

Солнце от взоров щитом заслоня,
радостно рыцарь вскочил на коня.

«Будь мне щитом, – он, молясь, произнёс, –
Ты, между рыцарей первый, Христос!

Вечно да славится имя Твоё,
К небу, как крест, поднимаю копьё».

Скачет... и вот, отражаясь в щите,
светлое око зажглось в высоте.

Скачет... и слышит, что кто-то вослед
Чёрный его повторяет обет.

Скачет, и звёздочка гаснет, и вот
оком зловещим другая встаёт,

взорами злобно впивается в щит,
с мраком сливается топот копыт.

Вот он несётся к ущелью, но вдруг
стал к нему близиться топот и стук.

Скачет... и видит – навстречу к нему
скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.

То же забрало, и щит, и копьё,
всё в нём знакомо и всё, как своё.

Только зачем он на чёрном коне,
в чёрном забрале и в чёрной броне?

Только зачем же над шлемом врага
вместо сверкающих крыльев – рога?

Скачут... дорога тесна и узка,
скачут... и рыцарь узнал двойника.

Скачет навстречу он, яростно-дик;
скачет навстречу упрямый двойник.

Сшиблись... врагу он вонзает копьё,
сшиблись... и в сердце его остриё.

Бьются... врагу разрубает он щит,
бьются... и щит его светлый разбит.

Миг... и в сверканье двух разных огней
падают оба на землю с коней,

и над двумя, что скрестили мечи,
обе звезды угасили лучи.


Женщина с веером
(Картина Пикассо)

Свершён обряд заупокойный,
и трижды проклята она,
она торжественно-спокойна,
она во всём себе верна!

Весь чин суровый отреченья
она прослушала без слёз,
хоть утолить её мученья
не властны Роза и Христос...

Да! трижды тихо и упорно
ты вызов неба приняла
и встала, кинув конус чёрный,
как женщина и башня зла.

Тебе твоё паденье свято,
желанна лишь твоя стезя;
ты, если пала, без возврата,
и если отдалась, то вся.

Одно: в аду или на небе?
Одно: альков или клобук?
Верховный или низший жребий?
Последний или первый круг?

Одно: весь грех иль подвиг целый?
Вся Истина или вся Ложь?
Ты не пылаешь Розой Белой,
Ты Чёрной Розою цветёшь.

Меж звёзд звездою б ты сияла,
но здесь, где изменяют сны,
ты, вечно-женственная, стала
наложницею Сатаны.

И вот, как чёрные ступени,
сердца влекущие в жерло,
геометрические тени
упали на твоё чело.

Вот почему твой взор не может
нам в душу вечно не смотреть,
хоть этот веер не поможет
в тот час, как будем все гореть.

Глаза и губы ты сомкнула,
потупила тигриный взгляд,
но, если б на закат взглянула,
остановился бы закат.

И если б, сфинкса лаской муча,
его коснулась ты рукой,
как кошка, жмурясь и мяуча,
он вдруг пополз бы за тобой.


Экзотический закат
(При переводе «Цветов зла» Ш. Бодлера)

В пасмурно-мглистой дали небосклона,
в бледной и пыльной пустыне небес,
вдруг, оросив истомлённое лоно,
дождь возрастил экзотический лес.

Мёртвое небо мечтой эфемерной
озолотила вечерняя страсть,
с стеблем свивается стебель безмерный
и разевает пурпурную пасть!

В небо простёрлось из гнилости склепной
всё, что кишело и тлело в золе, –
сад сверхъестественный, великолепный
призрачно вырос, качаясь во мгле.

Эти стволы, как военные башни,
все досягают до холода звезд,
мир повседневный, вчерашний, всегдашний
в страшном безмолвьи трепещет окрест.

Тянутся кактусы, вьются агавы,
щупальцы, хоботы ищут меня,
щурясь в лазурь, золотые удавы
вдруг пламенеют от вспышек огня.

Словно свой хаос извечно-подводный
в небо извергнул, ярясь, Океан,
все преступленья в лазури холодной
свив в золотые гирлянды лиан.

Но, упиваясь игрой неизбежной,
я отвратил обезумевший лик, –
весь убегая в лазури безбрежной,
призрачный сад возрастал каждый миг.

И на меня, как живая химера,
в сердце вонзая магический глаз,
глянул вдруг лик исполинский Бодлера
и, опрокинут, как солнце, погас.


Ночные стигматы

Схимница юная в саване чёрном,
бледные руки слагая на грудь,
с взором померкшим, поникшим, покорным,
Ночь совершает свой траурный путь.

Гаснут под взором её, умирая,
краски и крылья, глаза и лучи,
лишь за оградой далёкого Рая
внятней гремят золотые ключи.

Строгие смутны её очертанья:
саван широкий, высокий клобук,
горькие вздохи, глухие рыданья
стелются сзади за нею... но вдруг

все её очи на небо подъяты,
все мириады горящих очей,
блещут её золотые стигматы
в сладком огне нисходящих мечей.

Кровоточа, как багровая рана,
рдеет луна на разверстом бедре.
Там в небесах по ступеням тумана
Ангелы сходят, восходят горе.

Боже! К Тебе простираю я длани,
о, низведи сожигающий меч,
чтобы в огне нестерпимых пыланий
мог я ночные стигматы зажечь!


Предсуществование

И всё мне кажется, что здесь я был когда-то,
когда и как, увы, не знаю сам!..
Мне всё знакомо здесь, и сладость аромата,
и травка у дверей, и звук, что где-то там
вздыхает горестно, и тихий луч заката, –
и всё мне кажется, что здесь я был когда-то!..

И всё мне кажется, что ты была моею,
когда и как, увы, не знаю сам!..
Одно движенье уст, и весь я пламенею,
лишь упадёт вуаль, и вдруг моим очам
случится увидать блистающую шею...
И всё мне кажется, что ты была моею!..

И всё мне кажется, что это прежде было,
что времени полёт вернёт нам вновь и вновь
всё, всё, что Смерть рукой нещадною разбила,
надежду робкую, страданье и любовь,
чтоб радость день и ночь в одно сиянье слила,
и всё мне кажется, что это прежде было!..


Погибшая

Взор, ослеплённый тенью томных вежд,
изнемогая, я полузакрыла,
о, в спутницы я не зову Надежд:
пускай они крылаты, я бескрыла.

Я глубже вас, быть может, поняла
всех ваших слов и дел пустую сложность
и в спутницы до гроба избрала
бескрылую, как я же, Безнадёжность.

Я плакала у своего окна,
вы мимо шли, я опустила штору,
и бледный мир теней открылся взору,
и смерть во мне, со мною тишина!

Я сплю в бреду, я вижу наяву
увядшие в дни детства маргаритки,
я улыбаюсь на орудья пытки!..
Кто нас рассудит, вы иль я живу?


Над весной

Весна зовёт. Высоко птица
звенит оттаявшим крылом,
и солнце в окна к нам стучится
своим играющим перстом.

Улыбки неба, скорбь природы,
но эта скорбь светло-легка,
и сладко плачут облака
и, плача, водят хороводы.

И звёзды, тёплые, как слёзы,
дрожат и, падая, поют,
цветы, приникнув к стёклам, пьют
давно обещанные грозы.

Как нежен трепет полутеней,
как их задумчивость тиха,
а крик безумный петуха
звучит, как благовест весенний.

И всё под ропот исступлённый
пробуждено, озарено,
одеты первые балконы,
раскрыто первое окно.

Лучи склоняются дугой,
гром прогремит и затихает,
и даже снег благоухает
и камень дышит под ногой.

Лишь Ты по-прежнему спокойна,
лишь Ты, как Божие дитя,
не радуясь и не грустя,
глядишь на шум весны нестройной.

В своём готическом окне
лишь миг её дыханьем дышишь,
чуть улыбаешься Весне
и уж не видишь и не слышишь...

И весь я строже и печальней,
и внемлет сердце, не дыша,
как со звездою самой дальней
твоя беседует душа.


Последний полёт

Она умерла оттого, что закат был безумно красив,
что мёртвый пожар опрокинул в себе неподвижный залив
и был так причудливо-странен вечерних огней перелив.

Как крылья у тонущей чайки, два белых,
                                                                 два хрупких весла
закатом зажжённая влага всё дальше несла и несла,
ладьёй окрылённой, к закату покорно душа поплыла.

И бабочкой белой порхнула, сгорая в воздушном огне,
и детства забытого радость пригрезилась ей в полусне,
и Ангел знакомый пронёсся и вновь утонул в вышине.

И долго смотрела, как в небе горела высокая даль,
и стало ей вёсел уплывших так странно
                                                                 и жаль и не жаль,
и счастье ей сердце томило, ей сердце ласкала печаль.

В закате душа потонула, но взор преклонила к волне,
как пепел, её отраженье застыло, заснуло на дне,
и, тихо ему улыбнувшись, сгорела в воздушном огне.

И плыли всё дальше, качаясь, два белых,
                                                                 два хрупких весла,
и розовый пепел, бледнея, в кошницу Заря собрала.
Закат был красив, и безбольно она, всё простив,
                                                                 умерла...

Не плачь! Пусть слеза не встревожит зеркальную
                                                                 цельность стекла!..


Перед боем

Горестно носятся в далях просторных
ветра глухие рыданья,
странно размеренны криков дозорных
чередованья.

Полночь, и лагерь заснул перед боем,
лагерь, от боя усталый;
день отпевая пронзительным воем,
плачут шакалы.

Месяц недобрый меж облак бессонных
лагерь обходит дозором,
ищет он, ищет бойцов обречённых
пристальным взором.

Час их последний и ясен, и краток,
снятся им сны золотые,
благостно шествует мимо палаток
Дева Мария.


Колокольчик

Если сердце снов захочет,
ляг в траве, и над тобой,
вдруг заплачет, захохочет
колокольчик голубой.

Если сердце, умирая,
хочет горе позабыть,
колокольчик песни Рая
будет петь не уставая,
будет сказки говорить.

Фиолетовый, лиловый,
тёмно-синий, голубой,
он поёт о жизни новой,
как родник в тени кленовой,
тихо плачет над тобой.

И как в детстве, богомольный
ты заслышишь в полусне
звон призывный, колокольный,
и проснёшься в светлой, вольной,
беспечальной стороне.

Сердце спит и сладко плачет,
и, замолкнув в должный срок,
колокольчик тихо спрячет
свой лиловый язычок.


Berceuse*)

                   Наташе Конюс

В сердце обожание,
сердце в забытьи,
надо мной дрожание
Млечного Пути.

Счастье возвращается:
я – дитя! Ужель
подо мной качается
та же колыбель?

Всё, что было, встретится,
всё, что есть, забудь!
Надо мною светится
тот же Млечный Путь.

К светлым высям просится
колыбель, она,
как челнок, уносится,
режет волны сна.

Сумрак безнадежнее,
сердце, всё прости!
Шепчут тени прежние:
«Доброго пути!»

Сердцу плакать сладостно,
плача, изойти,
и плыву я радостно
к Млечному Пути!


Меланхолия

Как сумерки застенчивы, дитя!
Их каждый шаг неверен и печален;
уж лампа, как луна опочивален,
струит, как воду, белый свет, грустя.

Уж молится дрожащим языком
перед киотом робкая лампада;
дитя, дитя, мне ничего не надо,
я не ропщу, не плачу ни о чём!

Там, наверху, разбитая рояль
бесцельные перебирает гаммы,
спешит портрет укрыться в тень от рамы...
Дитя, дитя, мне ничего не жаль!

Вот только б так, склонившись у окна,
следить снежинок мёртвое круженье,
свой бледный Рай найти в изнеможенье
и тихий праздник в перелётах сна!


Бедный юнга
(баллада)

Пусть ветер парус шевелит,
       плыви, фрегат, плыви!
Пусть сердце верное таит
       слова моей любви!

Фрегат роняет два крыла,
       вот стал он недвижим,
и лишь играют вымпела
       по-прежнему над ним.

Покрепче парус привязать,
       и милый взор лови!
Но как же на земле сказать
       слова моей любви?

Мне нужны волны, ветерок,
       жемчужный след ладьи,
чтоб ей без слов я молвить мог
       слова моей любви;

им нужен трепет парусов
       и блеск и плеск струи,
чтоб мог я ей сказать без слов
       слова моей любви.

И вот я с ней, я ей твержу:
       «Плыви со мной, плыви!
О, там, на море, я скажу
       тебе слова любви!»

Ей страшен дождь солёных брызг
       и трепет парусов,
руля нетерпеливый визг;
       ей не расслышать слов.

Пусть парус ветер шевелит,
       плыви, фрегат, плыви!
Пусть сердце верное хранит
       слова моей любви!


Мальчик с пальчик

                                    А. С.

На дерево влез мальчик с пальчик,
а братья остались внизу,
впервые увидел наш мальчик
так близко небес бирюзу.

Забыта им хижина деда,
избушка без окон, дверей,
волшебный дворец людоеда,
двенадцать его дочерей.

И братцы блуждают без хлеба
и с дерева крошку зовут,
а он загляделся на небо,
где тучки плывут и плывут.


В рай

                     М. Цветаевой

На диван уселись дети,
ночь и стужа за окном,
и над ними, на портрете
мама спит последним сном.

Полумрак, но вдруг сквозь щёлку
луч за дверью проблестел,
словно зажигают ёлку
или Ангел пролетел.

«Ну, куда же мы поедем?
Перед нами сто дорог,
и к каким ещё соседям
нас помчит Единорог?

Что же снова мы затеем,
ночь чему мы посвятим:
к великанам иль пигмеям,
как бывало, полетим,

иль опять в стране фарфора
мы втроём очнёмся вдруг,
иль добудем очень скоро
мы орех Каракатук?

Или с хохотом взовьёмся
на воздушном корабле
и оттуда посмеёмся
надо всем, что на земле?

Иль в саду у Великана
меж гигантских мотыльков
мы услышим у фонтана
хор детей и плач цветов?»

Но устало смотрят глазки,
щёчки вялы и бледны:
«Ах, рассказаны все сказки!
Ах, разгаданы все сны!

Ах, куда б в ночном тумане
ни умчал Единорог,
вновь на папином диване
мы проснёмся в должный срок.

Ты скажи Единорогу,
и построже, Чародей,
чтоб направил он дорогу
в рай, подальше от людей!

В милый рай, где ни пылинки
в ясных, солнечных перстах,
в детских глазках ни слезинки
и ни тучки в небесах!

В рай, где ангелы да дети,
где у всех одна хвала,
чтобы мама на портрете,
улыбаясь, ожила!»


Ангел Хранитель

                            М. Цветаевой

Мать задремала в тени на скамейке,
вьётся на камне блестящая нить,
видит малютка и тянется к змейке,
хочет блестящую змейку схватить.

Тихо и ясно. Не движутся тучки.
Нежится, к кашке прильнув, мотылёк.
Ближе, всё ближе весёлые ручки,
вот уж остался последний вершок.

Ангел Хранитель, печальный и строгий,
белым крылом ограждает дитя,
вспомнила змейка – и в злобной тревоге
медленно прочь уползает, свистя.


В вагоне

                  Андрею Белому

Надо мною нежно, сладко
три луча затрепетали,
то зелёная лампадка
«Утоли мои печали».

Я брожу, ломая руки,
я один в пустом вагоне,
бред безумья в каждом звуке,
в каждом вздохе, каждом стоне.

Сквозь окно в лицо природы
здесь не смею посмотреть я,
мчусь не дни я и не годы,
мчусь я целые столетья.

Но как сладкая загадка,
как надежда в чёрной дали,
надо мной горит лампадка
«Утоли мои печали».

Для погибших нет свиданья,
для безумных нет разлуки,
буду я, тая рыданья,
мчаться век, ломая руки!

Мой двойник из тьмы оконца
мне насмешливо кивает,
«Мы летим в страну без Солнца»,
и, кивая, уплывает.

Но со мной моя загадка,
грёзы сердце укачали,
плачь, зелёная лампадка
«Утоли мои печали».


Даме-луне

Чей-то вздох и шорох шага
у заснувшего окна.
Знаю: это Вы, луна!
Вы – принцесса и бродяга!

Вновь влечёт сквозь смрад и мрак,
сквозь туманы городские
складки шлейфа золотые
Ваш капризно-смелый шаг.

До всего есть дело Вам,
до веселья, до печали,
сна роняете вуали,
внемля уличным словам.

Что ж потупились Вы ниже,
видя между грязных стен,
как один во всем Париже
плачет сирота Верлен?

Эллис.
Стихотворения. Томск: Водолей, 1996.