Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

Берёза
Осень («Над полями, над стойбищем сосен...»)
«Как понимать туманы по утрам...»
Песенка о дождях
Рассвет в городе
«Поля не знают, что они поля...»
Осень («Пустынной осени черты...»)
Державин
«Под сень Михайловского леса...»
«Начинался быт...»
«Капель падёт на подоконник...»
Гора
«Живописец тщедушный с бородкой...»
Эстрада
Новый Иерусалим
«Умирает атеист...»
Окно
[Из цикла «Эскизы из истории»]
Голос
Давний сон
«А всё, что унесу с собой...»

 
 

Берёза

Расчистку стройплощадки вели бульдозеристы.
Всё с земли сбривали стальные ножи:
весенний снег подталый,
                                            пористый,
                                                               зернистый,
холмик неприметный сусличьей норы.
А на стройплощадке берёза выросла.
Превратилась в деревце за пару лет.
В том, что я рассказываю, никакого вымысла,
ничего особого нет.
Те бульдозеристы – черти в своём деле.
Машины шли по гравию, по осколкам льда.
И радовались парни солнцу, как дети.
И чубы из-под шапок – светлее льна.
Всё они срезали, а берёзу не трогали.
Их гремящий поезд грунт в пыль перетирал.
Ветры пробегали своими тропами.
Каждый ветви деревца в пути перебирал.
Раздавались крики:
        – Что же это делается?
        – Может, вы оглохли?
        – Берёзу долой! –
Но никто не слышал ни слова о деревце.
Смену отработали и – домой.
Чего тут разговаривать?
             Разговоры долги.
Срезали б под корень.
             А какой в том расчёт?
Встанут здесь домны –
             поместятся и домны,
В Сибири места много.
             Пускай растёт…

1962


Осень

Над полями, над стойбищем сосен
видит лётчик в крылатой стреле,
что сухая, раздольная осень,
как пожар, разлилась по земле.

В ярком буйстве лесов негасимых
краше всех, как в часы торжества,
полыхает под ветром осинник,
и, как искры, взлетает листва.

Да, бывает лишь осенью это,
когда листья усеют порог,
когда катится гулкое эхо
по просторам осенних дорог.

Ясен день и высок, как светлица,
и студён, как в чащобе родник,
и по-новому светятся лица
незнакомых людей и родных.

1962



1962–1966

Как понимать туманы по утрам,
дымки из труб, рождённые печами?
Как принимать осенние печали
и неизбежность ясную утрат?

По листьям облетевшим я хожу,
в их жизнь недолговечную вникаю,
их шелесту прощальному внимаю
и сердце своё слышать не хочу.

Но в нём теснятся пёстрые миры.
Я многим предназначил их в даренье.
Так отчего же нищие деревья
мне более понятны и милы?

Я погружаюсь в пламень чёрных вод,
все пашни обнимаю я, все реки
и лепечу привязанности речи,
но неподвижен чуждый небосвод.

Быть может, слабой жизни существо
к бессмертию природы приникает,
затем что никогда не привыкает,
что гибель ждёт живое существо.

И потому туманы по утрам,
дымки из труб, рождённые печами,
свидетельствуют новые печали
и неизбежность ясную утрат…


Песенка о дождях

Ранний дождь шипуч и свеж.
Он на всё годится.
Хочешь – выпей, хочешь – съешь.
Сытная водица!

Как мальчишка, скачет он,
Пробежал и скрылся.
Глядь – прозрачный небосклон
Солнцем заискрился.

Поздний дождь совсем не то.
Скучен он, невесел.
Он на тучу лёг в пальто.
В дырку ноги свесил.

Как на печке, он лежит.
Мается полгода.
Ставит грелки и брюзжит.
Скверная погода...


Рассвет в городе

Я выждал всё-таки рассвет.
Спалось прерывисто и худо.
Впервые за пятнадцать лет
мне довелось увидеть чудо.

Ударил розовый фонтан,
и пламя тучи охватило,
и я сказал себе: – Вон там
из-под земли всплывёт светило.

Тогда оно одним броском
размахивая чубом рыжим,
взлетело ввысь и босиком
пошло разгуливать по крышам…



Поля не знают, что они поля,
и полевой дороге не морока
не знать о том, что имя ей дорога, –
петляет, под колёсами пыля.

О назначенье говорящих крон
не помышляют тёмные деревья.
Шумят они, исполнены доверья,
и одинокий осеняют кров.

От щедрости своей несёт река
тебя, рассвет, качающийся утло.
Не оскорби ж доверчивости утра,
поспешности бездумная рука!

Я следовать старался тишине,
и шелесту листвы, и вешним водам
и слушал, как упорно год за годом
ты зрело, бескорыстие, во мне.

Смотрели хмуро тучи из-под век.
И кроме пенья птиц и солнца, кроме
всего, чем живы люди, запах крови
ты приносил в дома, практичный век.

Ты грозные забавы затевал
и временность расчётливую славил.
И всё-таки ведь я с тобою сладил
тем, что пример меня не задевал.

Зачем вы существуете, стихи?
Зачем луной украшен звёздный вечер?
Зачем цветёт акация, а ветер
без привязи гуляет по степи?

Добро не может душу не задеть,
воплощено в улыбку, ливень, колос.
И если есть у человека голос,
то человек не может не запеть.


Осень

Пустынной осени черты.
Последних трав скупые всходы.
В огне закаты и восходы.
И дали ровные чисты.

То, что горело, отожгло.
Сменила стужа время зноя.
И всё минутное и злое
куда-то вовсе отошло.

На зелень редкую лугов
слетает робкий снег без края.
И я тебя благословляю
за позднюю твою любовь

Благодарю за доброту.
В твоих глазах и сердце светлом
и в соснах, говорящих с ветром,
я снова силу обрету.

Спасибо, осень, за слова,
которые ты шепчешь утром.
Простор земли открыт и убран.
В полях не встретишь ни снопа.

Пора приняться за дела.
Мир постижим, как в годы детства.
Рассудок ясен.
Время действий.
Бумага жадная бела...


Державин

Хочу Державина воспеть
за то, что со своею одой
он не торопится поспеть
за изменяющейся модой.

За то, что ночью в тишине,
в минуту внутренней тревоги
он нашептал однажды мне
слова о смерти и о боге.

На небосводе наших лет
строка Державина трепещет:
«Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет».

О боге молвил он слова
среди завистливых и лгущих:
«Я – средоточие живущих,
Черта начальна божества».

Временщиков в постелях будит
Державина могучий стих:
«Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их».

Писал он оды на соседство,
влюблён в Плениру и пчелу.
России громовое детство
прошлось по дряхлому челу.

И, в этих-то огнях летая,
о вас пел старец молодой:
«Шекснинска стерлядь золотая
И Мозель с Зельцерской водой!»

Солдат Преображенской роты,
эпикуреец, крепостник –
передо мной, шагнув сквозь годы,
сегодня снова он возник.

Не зря ведь Пушкин, ликом светел,
о том, кто был ворчлив и хил,
сказал: «Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил...»



Под сень Михайловского леса
являлся Пушкин в полутьму,
и трость из чёрного железа
служила спутницей ему.

Поэт особенно любил
Тяжеловесность этой трости,
Когда сшибал он ею грозди
Зажжённых осенью рябин.

И всякий раз дивился лес,
Луга, окрестные именья:
– К чему такой безмерный вес?
– В дуэли надобно уменье,
Чтобы не дрогнула рука
И не смутилась пистолета…

Так ошибаются поэты
Во все века.



1962–1966

Начинался быт
без кастрюль и плошек,
вешалок и ложек,
вёдер и корыт.

Зелен, свеж и юн,
расправляя плечи,
сто берёз, как свечи,
выставил июнь.

Начинался ритм –
шум ветров по роще.
Не листву полощет –
ворох пыльных рифм.

Начиналось Я:
Голос, Слух и Зренье –
составные звенья,
части бытия.

Тайна и режим
воздуха и тверди,
с малых лет до смерти
вам принадлежим.



Капель падёт на подоконник,
по ржавой жести полоснёт.
Забрешут псы. Проскачет конник.
Звезда печальная блеснёт.
Дорога озарится светом.
Вздохнёт земли набухший пласт.
И вечность станет спорить с веком.
И тяжба ничего не даст.
Но всадник тороплив и молод,
и ночь апрельская бела,
и обречён был зимний холод,
когда ещё метель мела.
Тьму половодье подхватило.
Ему конца и края нет.
Гори, далёкое светило,
звезда тревожных наших лет!
Влеки, пустынная дорога,
на зов неведомого дня
меня – от моего порога,
ловца удачи – от меня!
Поспешный конь его, как в сказке,
со смехом мчится над рекой.
Я не участник в этой скачке.
Я помашу ему рукой.
Прислушаюсь, усердный школьник,
как, разбивая острый лёд,
капель падёт на подоконник
и смолкнет всадника полёт…


Гора

Идут по морям корабли.
В одежде они или голы –
идут по земле короли,
затмившие якобы горы.

Бывает такая пора,
когда, поменявшись ролями,
в безвестность уходит гора,
а время пестрит королями.

Твердеет земная кора.
Из недр её пышет жарища.
И снова приходит гора
союзницей в наше жилище.

Не яхтой по зеркалу вод,
не властью, что слабых манила, –
пришла она девочкой.
           Вот!
– Как звать тебя? –
                                  Шепчет:
                                                  – Марина…



Живописец тщедушный с бородкой,
что сулит тебе век твой короткий,
твой болезненный мозг?
Вот и встретились наши дороги.
И опять ты стоишь на пороге,
новоявленный Босх.

И жена твоя верная рядом
словно сладким отравлена ядом,
адом обожжена.
Достаёт из клеёнчатой сумки
своего властелина рисунки
хлопотунья жена.

Я к глазам подношу их поближе.
Это всё уже было в Париже.
Это делал Сера.
Есть в запасе и нечто другое.
Только это ведь графика Гойи.
Разобраться пора.

Где твои, живописец, находки?
Независимой гордой походки
слишком мало, мой друг,
для того, кто с улыбкой презренья
захотел бы вовлечь моё зренье
в некий замкнутый круг.

А душа твоя сохнет и чахнет.
И так страшно провинцией пахнет
от любого листа.
Но внушает мне девочка с жаром,
что отмечен ты истинным даром.
Её совесть чиста...


Эстрада

На закате, на рассвете
репродуктор с высоты:
«Ты милее всех на свете,
королева красоты!»
Что за дьявольская сила?
Что за идольская спесь?
Неужели так красива
эта клюква, эта смесь
откровений графомана
с тягой к верному рублю?
Может, сдуру или спьяну
я всё это полюблю?
Может, заработка ради
я скопирую слова
и однажды на эстраде
предъявлю свои права,
закачу такие трюки,
нарожу таких калек,
что падут безвольно руки
у завистливых коллег?
Мне ни холодно, ни жарко.
Бойким не на что пенять.
Графоманов мне не жалко.
Жаль профессию менять.


Новый Иерусалим

Время к ночи. Солнце село.
В печке тяги больше нет.
И в подушке пахнет сено
вечерами прошлых лет.

Но опять неутолимо
мы глотаем над рекой
воздух Иерусалима
легкомысленный такой.

Снова здесь тебе не спится.
Омрачаясь и шутя,
запеваешь ты, как птица,
безглагольное дитя.

Рыба, дремлющая в Истре,
вся – литое серебро,
прямо в сердце бьёт, как выстрел,
как поэма – под ребро...

Но не выверились сроки,
и не обращает май
в независимые строки
лунный свет и пёсий лай.



Умирает атеист.
Холодеет понемногу.
За окном кленовый лист
опустился на дорогу.
День осенний, слава богу,
безмятежен, тих и чист.

За окном светлым-светло,
высоко, пустынно, сухо.
Тычась в пыльное стекло,
ноет жалобная муха.
Отошла тоска и мука.
Мглою взор заволокло.

Над посёлком купола
обособленного храма.
Слишком жизнь была мала
и вела дорога прямо.
Над душой звонят упрямо
старые колокола.

Провожают душу вон
из болезненного тела.
Но согласен ли и он
с тем, чтобы душа летела
на гудящий оголтело
колокольный перезвон?

Вот приёмник под рукой.
Безучастно и нелепо
над полями и рекой,
магазином ширпотреба
музыка колышет небо
и приносит в дом покой.

Не забуду никогда.
Громкий джаз и колокольня.
Небо, суша и вода,
потрясённые невольно.
А покойнику не больно.
С тех минут прошли года.


Окно

Когда в дому уже темно,
ни зги, ни силуэта,
продолговатое окно –
скупой источник света.

Луна и звёзды бьют в стекло,
и снег струится с неба,
и в тёмной комнате светло
от медленного снега.

И с ближней крыши светит лёд,
и посредине ночи
мигает тихий самолёт,
на Адлер или Сочи.

Ах, голос мой не так высок,
не так далёк, чтоб дали,
чтоб лунный пепел и песок
на строчки оседали.

Но до могилы всё равно,
до той привычной вести,
поэзия – моё окно
в мир чистоты и чести.

Я тесный ворот распахну,
в работе взмокший ворот,
и ночью подойду к окну
и погляжу на город.

И от прозрачного окна
и кровель в полудрёме
повеет в душу тишина
и растворится в доме…


[Из цикла «Эскизы из истории»]

Не убивай, Иван, сынка!
Не опьяняйся царской силой.
Озлился – дай ему пинка.
Ведь это твой детёныш хилый.
Подумай в миг, когда убьёшь,
о муках совести и веры.
Какие ныне подаёшь
потомству дальнему примеры?
Как шея белая тонка!
Безжизненно повисли руки.
Не убивай, Иван, сынка.
Пусть от него родятся внуки.
Пади!
Прощения проси!
Рыдай по-бабьи, царь московский!
Пусть разнесётся по Руси
молва о горести отцовской.
Реши улыбкой малый спор.
Но нет!
Глаза сверкают люто.
А за спиной вострит топор
толковый ученик Малюта.
Вещают с Красного крыльца,
что опочил царевич в бозе.
Лежит –
лишь струйка вдоль лица –
в страдальчески-нелепой позе.
Сознание застлал туман.
Отец и сын.
Так не бывает.
Не убивай сынка, Иван!
Просить напрасно.
Убивает...


Голос

Простите меня, если я приносил вам беду.
Я в ад не хочу. Мне приятнее в райском саду
устроиться прочно. Довольно я видел огня.
Простите меня. Если можно, простите меня.

Устроиться в райском, упрочиться в майском саду,
Меня вам не видно, но вы у меня на виду.
А я всё безвестней в кругу нашем день ото дня.
Вы позже. Я раньше. Простите. Простите меня,

На небе седьмом я лежу в исполинской траве.
Библейские птицы кружат надо мной в синеве.
Владыка Вселенной ко мне подбежал, семеня,
Тоскливое счастье. Я умер. Простите меня.

Прости, черновик. Ты остался без главной строки,
Простите, наставники, юноши и старики.
Вы были заботливы, душу питомца храня.
Простите меня. Если можно, простите меня,


Давний сон

Выпал снег в начале ноября.
Медленно за окнами светало.
Словно крошки со стола, сметала
тени ночи тихая заря.

Ночью мне приснился дом и сад,
вспомнились затрёпанные толки,
на провинциальной барахолке
слышанные двадцать лет назад.

Это детство манит и болит,
вновь и вновь захватывая душу.
Патефон пел песню про Катюшу.
Матерился пьяный инвалид.

Били вора весело и зло,
голосами хриплыми орали,
по законам голода карали
беженцев голодных ремесло.

Выпал снег задолго до зари.
Улыбайся, утренний прохожий,
на румяных сверстников похожий,
сигарету длинную кури.

Оттепель придёт из-за морей,
по местам всё заново расставит,
холод солнца зимнего оставит
разве только в памяти моей...



А всё, что унесу с собой
под твой, кладбищенская птица,
зелёный куст, звалось судьбой
и никогда не повторится.

Омытый свежей влагой рос,
я больше не вернусь в жилище,
в котором мой ребёнок рос.
Он будет искренней и чище.

Здесь рядом, на замшелом пне,
бывало, мы сидели оба.
Его раздумий обо мне
не омрачи, навет и злоба.

Я снова вспомню явь и сон
и, с чувством радости знакомым,
сюда, во мрак, перенесён,
увижу свет над нашим домом.

И плача близких стану звать,
благословляя всё земное,
а на земле не будут знать,
что под землёй сейчас со мною...


Сергей Дрофенко.
Зимнее солнце. М.: Советский писатель, 1972.
Стихотворения. М.: Советский писатель, 1985.