|
О
вечере Пастернака в
МГУ
Об
университетском шефе
С.П.Толстове
- Из воспоминаний
Валентина Берестова
(отрывки)
-
- Борис Пастернак
-
- Этот вечер Пастернака
состоялся в
Коммунистической
(бывшей Богословской)
аудитории Московского
университета. Всего
четвёртый вечер после
Девятого мая, после
Победы. По счастью, я
записал о нём в свой
дневник. На вечер меня
привёл Корней
Иванович Чуковский.
Мне исполнилось 17 лет,
жил я в интернате при
школе памяти Ленина в
Горках Ленинских, в
Москву ездил на
паровике. Я учился
тогда в девятом
классе, а кроме того,
работал лаборантом
физического кабинета
нашей школы, получая
тогдашних 135 рублей.
Два рубля у меня
вычитали, и я нагло
придумывал, вгоняя в
краску одноклассниц:
«За бездетность».
Оставшихся денег как
раз хватало на билеты
в Москву и обратно. К
тому времени,
наверное, не было ни
одной когда-либо
опубликованной строки
Пастернака, какой бы я
не знал. Особенно я
любил вышедшую во
время войны книгу «На
ранних поездах». Я
прочел её в эвакуации,
в Ташкенте. Она
возвращала меня не
только в мирное
детство, но и в
какую-то небывало
прекрасную эпоху. В
более ранних и сложных
книгах поэта я как-то
особенно выделял
строки про детство,
про то, как «вечером
переставала двигаться
жемчужных луж и речек
акварель, и у дверей
показывались выходцы
из первых игр и первых
букварей», и про то,
«что делать страшной
красоте присевшей на
скамью сирени, когда и
впрямь не красть
детей», и про то, как
«Плыл Плач Комариный,
Ползли Мураши, Волчцы
по Чулкам Торчали», и
мне казалось, будто мы
с папой опять
возвращаемся с Оки, с
рыбалки, и нет ни
войны, ни разлуки. Я и
шёл на вечер
Пастернака за
радостью, полагая, что
её у поэта в эти
прекрасные дни
найдётся для меня
сверх меры. Итак, 13 мая
1945 года. «..Пастернак
возник неожиданно:
- Корней Иванович!
Корней Иванович! и
увидев меня: Я
отождествил вас с
кем-то тоже
подымавшимся к
Ивановым. Но мы
когда-нибудь будем
знакомы!
- Здравствуйте,
товарищи! С победой,
товарищи! Нам придётся
совершить окольный
путь. Я хочу провести
себя и слушателей
через это испытание...
Я прочту из «Девятьсот
пятого года», из
«Спекторского», из
самых-самых ранних
стихов, из «Второго
рождения» и «Земного
простора»...
- И стал читать. Я не
ожидал такого чтения:
и жесты, и интонации не
совпадали со стихами,
создавали какой-то
новый, дополнительный
образ каждого
стихотворения. Иногда
он, сцепив пальцы,
держал руки перед
собой, иногда поднимал
голову, а когда читал
«Опять весна», сделал
шаг вперёд и тряхнул
головой:
-
Поезд ушёл. Насыпь
черна.
Где я дорогу впотьмах
раздобуду?
-
- Читая «Морской
мятеж», сказал:
- Я не буду объяснять
морские термины,
например, «кнехт». И
тут же объяснил, что
такое кнехт.
- Наверху был
какой-то малыш, всё
пытался шуметь, потом
крикнул на весь зал:
- Я тоже хочу писать!
- Что он сказал? Хочет
писать? Правильно!
Молодец! Хотя это и
трагично. Но тогда тем
более молодец!
- У Пастернака
совсем молодые глаза,
живущие напряжённой и
страстной жизнью, по
контрасту с ними кожа
на лице уже
по-стариковски
обтягивает череп и
далеко выступающие
челюсти, шея с
выдающимися жилами.
- Я помню все эти
стихи, а когда забуду,
вооружусь очками и
буду читать по книге.
- Ему всё-таки
пришлось вооружиться
очками, читая
«Разрыв». Отчаянно не
хотел читать, но
всеобщий вопль
галёрки и задних рядов
заставил его
подчиниться. Сначала
читал равнодушно,
потом воодушевился,
звонкая тоска
появилась в голосе:
-
А в наши дни и воздух
пахнет смертью:
Открыть окно что
жилы отворить.
-
- «Сестру мою
жизнь» ни за что не
стал читать:
- Потому что эти две
книги, «Сестра моя
жизнь» и «Темы и
вариации», не книги.
Во времена Блока можно
было доверяться таким
стиховым вихрям,
оставить на столе
непросохший черновик,
чтобы ветер вынес его
на улицу... Нет-нет, вы
не думайте, что я
против Блока. Блока я
ставлю в одном уровне
с Пушкиным... Наша
поэзия должна
строиться на
революционном задоре
наших дней. Симонова и
Суркова я считаю
первой ступенькой
этого нового реализма.
Я хотел написать
бытовую поэму
«Зарево». Солдат
приезжает в Москву.
Война. Жене его трудно.
Но во всём чувствуется
победоносное...
-
Нас время балует
победами,
И вещи каждую минуту
Всё сказочнее и
неведомей
В зелёном зареве
салюта.
-
- Непрерывно на
сцену через Алика
Есенина-Вольпина,
который прямо там
сидел, попадали
записки.
- Товарищи, я не буду
сейчас собирать
записки, сказал
Пастернак и принялся
их собирать. Дайте
мне газету, я их соберу
в кулёк и буду читать
на досуге.
- Ответьте хотя бы на
несколько.
- Хорошо.
- Но всё это были
просьбы прочесть
стихи.
- Да-да, я знаю это
стихотворение...
- Наконец, он нашёл
настоящую записку:
- «Придёте ли вы на
вечер Софроницкого?» Я
очень люблю
Софроницкого, но я
живу за городом.
- «Какое произведение
военных лет вам больше
всего нравится?»
«Василий Тёркин»...
Товарищи, я хочу
сказать вам, что мы не
знаем, что мы будем
писать. Мы становимся
зажиточными. Впереди
много творческих
сюрпризов. С этим я и
поздравляю вас,
товарищи!
- Он читал до тех
пор, пока слушатели
его не пожалели.
Действительно, он чуть
не валился с ног.
-
- Боря, сказала его
жена, вот и газеты
для записок не надо.
- А сын улыбался.
-
- <...>
- Ещё немного о его
чтении. Интонации
показались мне
слишком прозаичными,
разговорными. Но это
потому, что о самых
простых вещах,
например, о кульке из
газеты, куда он
намеревался собрать
записки, или о том, что
он живёт за городом и
это мешает ему
посетить концерт
Софроницкого,
Пастернак говорил с
необычным напором и
воодушевлением. Так
говорят маленькие
дети, полностью
отдаваясь своим
чувствам. И недаром
поэту как равный
отозвался пятилетний
ребенок с галёрки.
-
И утро шло кровавой
банею,
Как нефть разлившейся
зари,
Гасить рожки в
кают-компании
И городские фонари.
-
- Запомнил и могу
воспроизвести, как
читал Пастернак
последние строфы
стихов «На пароходе»
(1916 г.). Самым длинным
словом, гудевшим, как
пароход на реке, было
«шло-о-о», зато две
последних строки
прямо-таки проглотил с
какой-то смущённой,
виноватой интонацией,
дескать, простите, что
слишком задержал ваше
внимание на этой,
может быть,
малоинтересной
картине. Слипшееся в
один звук
«игородскиефонари»
было куда короче, чем
«шло-о-о». Но как резко
выделил он метафоры:
«кровавую баню» и
зарю, разлившуюся, как
нефть. Метафоры,
передававшие, в
сущности, лишь краски
камского рассвета,
вспоминаются мне
теперь как символы
самых страшных
опасностей для
человечества:
кровавая баня войны и
нефть, разлившаяся на
всю реку,
экологическая
катастрофа... Тогда я
об этом не думал. Но
почему поэт остановил
наше внимание на этих
образах? Почему с
такой силой прочёл
именно эти давние
стихи? И, желая
напророчить радость,
всем существом, как
малый ребёнок,
стремясь к ней, он этим
чтением как бы
пророчил новые беды.
-
-
- С.П.Толстов
(Шеф)
-
- Как только я
увидел Сергея
Павловича Толстова на
кафедре Ленинской
аудитории Московского
университета, я сразу
же испытал
непреодолимое желание
работать в его
экспедиции и стать его
учеником. В сущности,
я, сам того не
сознавая, стал им с
первой же его лекции.
Всё, о чём он читал,
было как бы заново
проверено и обогащено
его талантом. Читал он
спокойно,
последовательно,
методично, словно это
было не сплошное
новаторство, а нечто
общеизвестное,
утверждённое во всех
инстанциях. Даже свою
увлечённость новыми
идеями, свой
неукротимый
темперамент Толстов
искусно скрывал.
Привычные в те времена
связки «как известно»,
после чего шли мысли,
высказанные впервые,
«мы имеем», хотя
сказанное часто знал и
«имел» только он один,
типичные для того
времени «с одной
стороны» и «с другой
стороны» как бы
убаюкивали рвение
искателей крамолы. Да
и сами студенты,
прилежно записывая
лекции, часто не
подозревали, что в
тексте каждой лекции
есть то, чего не
найдёшь ни в каких
пособиях и учёных
трудах. Лекции были
столь
последовательными,
порой даже суховатыми,
что наши курсовые
остроумцы,
коллекционеры
профессорских
«перлов», несколько
приуныли. То ли дело
профессор Москалёв,
читавший курс истории
ВКП(б): «Струве
окончательно
распоясался, сбросил с
себя марксистские
одежды и предстал во
всём своём
обывательском
нагише». Или
удивительный
Арциховский: «Судить
по помпейским фрескам
о древнеримской
живописи это всё
равно, что судить по
росписи рязанской
пивной о
Третьяковской
галерее». От Сергея
Павловича ничего
такого не дождёшься.
«Нужен
целенаправленный
поиск, посоветовал
я, попробуйте
поймать Толстова на
его любимых связках».
И вскоре забрезжил
первый луч надежды: «В
Меланезии мы имеем
свинью». И наконец
праздник:
«Австралийцы
питались, с одной
стороны, мясом диких
животных, а с другой
кореньями
дикорастущих
растений». После такой
добычи остроумцы
успокоились,
прекратили поиски
перлов и принялись
записывать лекции,
интересные сами по
себе. Затаив дыхание
слушали мы, например,
лекцию о языках
флективного,
аглютинируюшего и
аналитического строя.
Оказалось,
аналитические языки,
английский,
французский,
болгарский и, кажется,
суахили
образовывались в
местах смешения
народов, служа
посредниками между
ними. Вот и отлетели в
сторону, как помехи,
изменчивые, трудные
для запоминания
окончания имён
существительных при
склонении, окончания
глаголов при
спряжении. Зато
усилилась управляющая
роль предлогов. Это и
другие соображения
того же рода уходили
прямо в подсознание,
казалось, мы чуть ли не
родились с этими
знаниями. Фразу о
злосчастных
австралийцах,
питавшихся с двух
концов, сообщили
как-то Сергею
Павловичу. «Берестов
придумал!»
рассмеялся он.
- Я просто полюбил
этого необычного
человека и с жадностью
ловил все отзывы и
слухи о нём. Не так
давно он был деканом
Истфака. Профессор
Граков с восхищением
вспоминал:
«Сокрушительный был
декан! Разбил кулаком
два стекла на столе у
ректора!» Самое
потрясающее было то,
что этот человек
теоретически,
изучая народы
Поволжья, вычислил
как бы притяжение
влиявшей на них
древней и великой
цивилизации. И лишь,
пройдя на лодках по
Амударье, а на
верблюдах по пустыням
Каракум и Кызылкум,
обнаружил её (это был
древний Хорезм) и
почти без раскопок,
которые были ему тогда
не по средствам,
изучил множество
живописных и грозных
развалин крепостей
всех эпох, глинобитных
средневековых замков,
следы садов, валы
огромных каналов
античной эпохи. Они
подражали высохшим
рекам. Прямо на
поверхности валялись
сосуды, например,
кувшины с ручками в
виде льва, готового
опустошить весь
кувшин. А сколько было
покрытых так
называемым «пустынным
загаром» терракотовых
статуэток, сколько бус
и прочих украшений!
Керамика всех эпох, т.
е. битая посуда, щедро
рассыпанная по
крепостям, по местам
где были когда-то дома,
усадьбы, храмы,
стоянки первобытных
людей. Черепки
заменили
путешественникам
календарь, каждый
памятник получил свою
дату. Однажды брат
Толстова, художник
Николай Павлович,
вернулся к
экспедиционной
палатке пешком и без
брюк. Штаны восседали
сами по себе на ишаке.
Художник в поисках
натуры нашёл два новых
исторических
памятника. Левая
штанина была набита
керамикой с одного из
них, правая с
другого.
- Лекций в Ленинской
аудитории мне
показалось мало. В
актовом зале Истфака я
вместе со
старшекурсниками
слушал спецкурс по
древней истории
Средней Азии, ходил на
все выступления и
доклады Толстова, о
каких только мог
узнать. Везде
самостоятельная
смелая мысль, по
обычаю того времени
подкрепленная
цитатами из классиков
марксизма и
господствовавшего
тогда «нового учения о
языке» Н. Я. Марра. О
роли этих цитат я
узнал в 1950 году, когда
Сталин обрушился на
Марра и сам был
объявлен величайшим
языковедом всех
времён и народов. Что
же будет с Сергеем
Павловичем? Он прямо с
раскопок послал
отклик на статью
Сталина. Отклик
появился в «Правде» с
указанием места
написания «урочище
Топрак-кала». А после
нашего возвращения в
том же актовом зале
Истфака Толстов
сделал доклад о
первобытной
лингвистической
непрерывности. Нечто
подобное мы слышали и
на его лекциях. Сергей
Павлович вспомнил о
Миклухо-Маклае, как
тот, посещая одну за
другой папуасские
деревни на Новой
Гвинее, изучал
тамошние диалекты. И
оказалось, что жители
одной деревни
прекрасно понимают
своих соседей слева и
справа, но сами эти
соседи понимают друг
друга уже несколько
хуже. И так по всему
берегу Маклая. А для
жителей отдалённых
деревень,
расположенных в
разных концах берега,
их языки были просто
чужими. Вот почему в
Австралии обнаружено
множество не только
языков, но даже
языковых групп. А друг
друга все ближайшие
соседи прекрасно
понимают. Это и есть
первобытная
лингвистическая
непрерывность.
- Я очень давно не
перечитывал этого
доклада, пишу о нём по
давним студенческим
впечатлениям. И ко мне
возвращается ощущение
величавой простоты,
какое я испытал тогда
от мысли Толстова. Он
сравнивал языки
первобытных народов,
дожившие до нашей
эпохи на диаметрально
противоположных
концах суши в
Восточном полушарии,
от мыса Дежнева на
северо-востоке до мыса
Доброй Надежды на
юго-западе. Между ними
в эпоху родового строя
простиралась эта
самая непрерывность.
Границ не было, кроме
установленных
экзогамией двух
брачных классов:
женись только на
чужих, а на своих не
смей. И на концах
ойкумены образовались
как бы два языковых
полюса. На одном
подлежащее стояло
впереди сказуемого,
приставка значила
больше, чем суффикс,
определение ставилось
перед определяемым. На
другом всё наоборот:
сказуемое перед
подлежащим,
определение за
определяемым, а в
составе слова
господствуют
суффиксы. А в
промежутке между
полюсами смешение
форм.
- Толстов говорил, а
многие в зале ждали,
когда же он назовет
имя новоявленного
корифея языкознания и
покается хотя бы в
одном своем
«марристском»
заблуждении.
Заветного имени
наконец дождались, а
покаяния не было.
Лингвистическая
непрерывность
родового строя стала
разрываться и
рушиться с
возникновением
воинственного
племенного строя.
Племя эндогамно:
женись только на
своих, а чужих
презирай, покоряй,
делай рабами. И в этих
обстоятельствах («как
указал товарищ
Сталин») побеждал один
из языков. Хорошо, что,
говоря о племенах,
Толстов не назвал
Сталина вождём, как мы
все его тогда
называли, это бы сразу
сблизило творца
нового общества с
воинственным
племенным
властителем. Впрочем,
Толстов, как и многие,
тоже поддавался
очарованию
полновластного вождя
трудящихся всего мира,
которого всё чаще
теперь называли
вождём народов, что
уже приближалось к
титулу царя царей на
монетах, найденных в
песках. Толстов даже
ощущал эту перекличку
отдалённых эпох,
радуясь, что пилоны на
строящемся по
указанию вождя
народов высотном
здании МИДа почти не
отличаются от тех, что
украшали и членили его
любимую Топрак-калу,
дворец хорезмшахов в
III в. н. э.
- Доклад окончен. А
вдруг сейчас возьмёт
слово кто-нибудь из
врагов Толстова и
начнёт уличать его в
марризме и прочих
грехах? Но
председательствовал
Артемий Владимирович
Арциховский, друг
Сергея Павловича. Он и
определил тон и стиль
всех прочих
выступлений. «Я
никогда не признавал
Марра, заявил
Арциховский. В моих
работах нет ни одной
ссылки на него. Я
никогда не упоминал
даже имени Марра.
Поэтому вы должны
поверить тому, что я
сейчас скажу. Сергей
Павлович порой
цитировал Марра на
каждом шагу. Но Марр
настолько
противоречив, что у
него можно найти
цитаты на все случаи
жизни. Толстов
создавал Марра по
своему образу и
подобию. И вот теперь
мы видим мысли Сергея
Павловича без всяких
подпорок. Забудем о
Марре, которым тут и не
пахнет и никогда не
пахло, и поговорим о
гипотезе Толстова»
-
- Берестов.В.Д.
Избранные
произведения в 2т. Т.2. М.,
Изд-во им. Сабашниковых: Вагриус,
1998.
|
|