Из статьи «На заре»

     Я начал писать стихи в возрасте десяти лет. В яркий солнечный день они возникли, сразу два стихотворения, одно о зиме, другое о лете. Это было в родной моей усадьбе Гумнищи, Шуйского уезда, Владимирской губернии, в лесном уголке, который до последних дней жизни буду вспоминать как райское, ничем не нарушенное радование жизнью. Но первые мои стихи были встречены холодно моей матерью, которой я верил более, чем кому-либо на свете, и до шестнадцати лет я больше не писал стихов. Опять придя, опять стихи возникли в яркий солнечный день, во время довольно долгой поездки среди густых лесов. Стихи плясали в моей душе, как стеклокрылые стрекозы-коромысла, и я сразу мысленно написал с десяток стихотворений и читал их вслух моей матери, которая ехала на тройке вместе со мною и которая на этот раз смотрела на меня после каждого стихотворения восхищёнными, такими милыми глазами. Из всех людей моя мать, высокообразованная, умная и редкостная женщина, оказала на меня в моей поэтической жизни наиболее глубокое влияние. Она ввела меня в мир музыки, словесности, истории, языкознания. Она первая научила меня постигать красоту женской души, а этою красотою, – полагаю, – насыщено всё моё литературное творчество. Совсем иное сильное влияние, – и, может быть, ещё более заветное, – оказал на меня отец, необыкновенно тихий, добрый, молчаливый человек, ничего не ценивший в мире, кроме вольности, деревни, природы и охоты. Не сделавшись сам охотником – с ним, ещё в самом начальном детстве, я глубоко проник в красоту лесов, полей, болот и лесных рек, которых так много в моих родных местах.
     Первые самые сильные воспоминания порядка литературного на меня оказали народные песни. Русские народные сказки, стихи Пушкина, Лермонтова, Баратынского, Кольцова, Никитина, Некрасова, – немного позднее – Жуковского. Первая повесть, прочитанная мною на шестом году жизни, была какая-то полусказочная повесть из жизни океанийцев, но я помню лишь, что книжечка была тонкая и в синем переплёте и в ней были картинки очень жёлтого цвета, одна картинка изображала коралловые острова, покрытые пальмами, – и я так её запомнил, что, когда в 1912 году впервые увидел коралловые острова в Тихом океане, приближаясь к Тонга, Самоа и Фиджи, я вздрогнул и в каком-то запредельном свете почувствовал себя в усадьбе Гумнищи пятилетним ребёнком.
     Кончая гимназию во Владимире губернском, я впервые лично познакомился с писателем, – и этот писатель был не кто иной, как честнейший, добрейший, деликатнейший собеседник, какого когда-либо в жизни приходилось мне встречать, знаменитейший в те годы (1895–1896) повествователь Владимир Галактионович Короленко. Перед его приездом во Владимир, в гости к инженеру М.М.Ковальскому и его жене А.С.Ковальской, я дал А.С.Ковальской, по её желанию, тетрадь моих стихов для прочтения. Это были стихи, написанные мною главным образом в возрасте 16 – 17 лет. Она передала эту тетрадь Короленко. Он увёз её с собой и позднее написал мне подробное письмо о моих стихах. Он указал мне на мудрый закон творчества, который в ту пору юности я лишь подозревал, а он чётко и поэтически выразил так, что слова В.Г.Короленко навсегда врезались в мою память и запомнились чувством, как умное слово старшего, которого должно слушаться. Он писал мне, что у меня много красивых подробностей, частностей, успешно ухваченных из мира природы, что нужно сосредоточивать своё внимание, а не гоняться за каждым промелькнувшим мотыльком, что никак не нужно торопить своё чувство мыслью, а надо довериться бессознательной области души, которая незаметно накопляет свои наблюдения и сопоставления, а потом внезапно всё это расцветает, как внезапно расцветает цветок после долгой невидной поры накопления своих сил. Это золотое правило я запомнил и памятую ныне. Это цветочное правило нужно было бы, ваятельно, живописно и словесно, занести над входом в ту строгую святыню, которая называется – Творчество.


     Из статьи «Русский язык»

     Возьмём ли мы духовный стих, или былину про богатырей, или народную песню недавнего времени, или «Слово о полку Игореве», или пословицы, поговорки, загадки, или отдельные места летописи, те, где сквозь дымную церковно-славянскую слюду просвечивает напевное естество чистого русского языка, или тех создателей и укрепителей русской прозы, язык которых наиболее исконный и первородный, в вольности уставный, великорусский, основной, – Карамзин, Пушкин, Аксаков, Печерский, – или тех поэтов, чей поэтический язык наиболее перед другими близится к народному говору, к народному словесному пути и напевной повадке, – мы везде увидим то, что я называю пристрастием русского языка к дактилизму, перемежаемому хореизмом, или, более по-русски, трёхслоговою замедленностью, перемежаемой замедленностью двухслоговой. Я говорю, что напевность великорусской речи, основанной на музыкальной любви русского народа к трёхслоговой замедленности, поражает меня и в простой ежедневной народной речи, и в наилучших образцах нашей литературной прозы, – литературный же стих, наилучший наш стих, как мы, люди образованные, понимаем это слово, по большей части избегает её. Литературный стих, пушкинский, ямбичен, он коротко ударен, а не напевен, он основан на двухслоговой ударности. Былинный же стих и стих народной песни, для литературного слуха, звучит так, что часто представляется лишь певучею прозой.


Константин Бальмонт.
Избранное: Стихотворения. Переводы. Статьи. М.: Правда, 1991.